Я волнуюсь, стараюсь представить, какие последствия ожидают человечество и нас в результате сегодняшнего открытия. Мы некоторое время молчим, погруженные каждый в свои мысли. Наконец Саша говорит:
— О чем ты думал?
— А ты?
— Я спросил первый.
И я рассказываю:
— Нас вызывают в Москву. Мы едем сами, хотя родителям тоже хочется присутствовать при докладе. Я делаю сообщение. Ты показываешь карту Луны… Штернберг встает и говорит…
— Штернберг умер.
— Ну, другой профессор… И вот мы едем по улице Горького на Красную площадь, и люди с балконов бросают цветы и листовки. Помнишь, как после «Челюскина»? А ты?..
— Я представил, как строится лунолет, как мы летим на Луну… Как открываются каналы нам навстречу, поглощают лунолет и закрываются снова… И тьма, и музыка, прекрасная музыка, и мы с тобой становимся взрослыми и не сразу узнаем друг друга… Зажигаются какие-то лампы зеленым, красным и снова зеленым светом. Мы выходим на поверхность по винтовым лестницам. Ступеньки, как клавиши — у каждой звук свой… На Луне звенит все — ветер поет, дрожит небо и лучи, как павлиньи перья. Земля далеко-далеко… Зеленая. Мы плавно и легко летаем над Луной. И голоса… мамы, ну, Лены… доносятся в наушниках тихие, далекие…
— А потом нас встречают на Земле.
— Нет, это уже не интересно, — почему-то со вздохом говорит Саша.
Память услужливо вылавливает еще одну картинку нашего детства.
Мы катаемся на коньках. Это огромное событие. Лед в Анапе! У нас же нет зимы, в лучшем случае снег выпадает на два-три дня. А тут завернул холод, да какой! На море — припай. Это значит, море замерзло у берега метров на триста. Все мальчишки Анапы скользят по тонкому, пузырчатому, зеленоватому льду. Под ним видны водоросли. Кое-где они прилипают снизу, и это очень красиво. Кто-то уже провалился, но здесь, на пляже, мелко. Смех, скрежет и свист коньков. У многих их нет, катаются прямо на подошвах, на привязанных чурках.
У меня— «снегурки». Я даю один Саше. Мы, подпрыгивая, катаемся, на одном коньке каждый. Разрумянившаяся толстушка Флора, крест-накрест повязанная серым пуховым платком, просто бегает за нами. Саша — рыцарь. Он садится на лед и снимает конек вместе с ботинком. Он надевает его на Флору, а сам, поджав ногу, стоит на берегу, как аист, опираясь на грибок, потом садится на скамейку и держит разутую ногу в руке. Потом он сидит на корточках над полыньей и знаками зовет меня.
— Слышишь?
Вода звенит отколовшимися льдинками о край полыньи. Лед истончился, и солнце переливается в нем при каждом толчке волны.
— Слышишь?
Глаза его полны восторга, он весь дрожит от холода и счастья.
И мне кажется, что через много лет пахнуло на меня дыханием того зеленовато-красного от солнца, радужно-соленого льда, холодом подледного моря, донеслось звонкое теньканье льдинок и шепот:
— Слышишь, ты слышишь?..
О ТАВРИЯ, ТАВРИЯ!
Дальше в дневнике Саши были какие-то пропуски и безо всякой даты шли слова: «Военком сказал, что завтра я пойду на Керчь с врачами и медсестрами. Там нехватка медперсонала».
А шторм не стихает. Сегодня он еще сильнее. Ходил к синоптикам, они говорят: никакой надежды нет до конца следующей недели.
Разбираю и собираю наган.
Немцы под Ростовом.
Пришло письмо от Бориса. Он уже летает, но в бою еще не был.
Шторм продолжается. В восемь с половиной баллов идти рискованно, но выхода нет. Уходим вечером, как стемнеет.
Вот и все позади. Врачей и других доставили. Шли без огней до самой Керчи. Но в бухте немцы навесили осветительных ракет, и было как днем. Бомбили порт, причалы временные и постоянные. Что-то горело в порту и рвалось. Наверное, боеприпасы. Нас обстреляли штурмовики, и перед самым берегом ранили четверых — капитана, медсестру Катю Новиченко и двух врачей, одного — совсем старенького. Катя умерла на моих руках. Она все время дергалась, как будто хотела вырваться.
Я мыл руки и тер песком, когда на меня закричал капитан: «Ты что психуешь!» Я и не психовал. Мы сидели на берегу, как было условлено. Ракеты вспыхивали теперь изредка, и тогда были видны на мокром песке четыре тела, накрытые шинелями. Одно из них было холодное, как ночь. Я просто хотел отмыть кровь, а не психовал.
Навестил капитана. Он лежит в госпитале. В том самом санатории «СКВО», который мы с Борисом называли индейским. Там работала моя мама… Теперь все санатории превращены в госпитали.
Рана в голову не опасна, а вот в руку — плохая: перебита кость. «Отплавал, — сказал капитан и сразу стал кричать, зачем я ему принес барабульку — Что, я ее одной рукой чистить буду?» Я сказал, что почищу. Он разорался еще больше: «Это пускай тебе мамочка чистит!» Я сказал, что маму убило еще в августе с самолета, когда она стояла в очереди за хлебом. Он помолчал, а потом сказал: «Ты вот что, не обращай на меня внимания, когда я кричу… Я такой — псих…»