Чем выше скирда, тем явственней слышен этот вопль, доносящийся сквозь гул молотилки внизу и ритмичное попыхивание паровой мельницы на луговине. Может, «камень пошел», или вспыхнула ссора возле короба, или еще какие нелады — помольцы, а тем более помолки знают, как дозваться мельника: надо взбежать к верхнему окошечку — рама на лето выставлена для сквозняков— и заорать в ночь сквозь заросли донника во все горло:
— Ки ин дзя а а а а!
И Аристид Киндзя уже тут как тут. Говорят, Аристид справедлив, как бог, никогда не обидит и не обманет помольца, да это и неудивительно — Аристид еще и по гречески означало Справедливый, что, однако, нисколько не мешает Киндзе увлекать в заросли донника тех легкомысленных помолок, которые согласны на все, лишь бы не платить помольного. Лемки прощают Киндзе эту его слабость, ведь другого барыша от мельницы у него нет: ну, достанется потом дома от мужа какой нибудь легкомысленной помолке за шашни с Киндзей — только и всего. Когда то Киндзя был темноволосый, высокий, вихрастый, девки и молодички льнули к нему и без помольного, но промолол он свою молодость, сносился, постарел па этой мельнице, возле паровика да всех этих помолок, которые потом говорят мужьям: «Ну, улыбнулась ему, улыбнулась, он тут же все и смолол, не знаешь, что ли, какой этот Киндзя?»
Выведется когда-нибудь эта славная фамилия, корни которой не сыскать среди нынешних лемков — она, верно, восходит еще к их нездешнему прошлому, ног да они перекликались в горах, как какие нибудь астурийцы или андалузцы. Представьте себя на одном из тех бурых шпилей, где гнездились предки Киндзи, наберите в грудь как можно больше воздуха (горного!) и крикните: «Ки ип дзя а а а!» Как бы ни были Киндзи глухи, а услышат вас, ведь такого мелодичного звучания трудно достичь в каком нибудь другом имени.
Было как раз безветрие, в соседних селах остановились ветряки, вот все и ехали сюда, к Киндзе. Мельницу трясло, как в лихорадке, она чадила своей трубой день и ночь, паровозы знали эту мельницу и приветствовали ее гудками, радуясь, что в Зеленых Млынах пошел новый хлеб. Ведь всю зиму и всю весну мельница не подавала признаков жизни. Аристид выжил, а с ним выжили и лемки! Как славно для них нынче покачивается месяц, пойманный в белый невод лета над зарослями донника, куда летит знакомое:
— Ки ин дзя а а!
Еще несколько ночей молотилка словно соревновалась с мельницей, когда же она умолкла и рыжее облако пыли опало на ток, никому не хотелось уходить отсюда, ни учителям, ни нам — так мы все на этой молотьбе сдружились и породнились. От скирды, которую вывершил Сашко Барть, зарекомендовавший себя прирожденным скирдоправом (теперь это признали все!), пахло хлебом, донником, а внутри ее, если прислушаться, что-то шевелилось, шептало, как живое, и так будет до поздней осени, пока ветры и дожди не утрамбуют ее, а в морозы Ярема будет ходить сюда с крюком, от ко торого у него всю зиму не сходят с рук мозоли. Сам Сашко Барть побаивается этих мозолей, словно приклепанных к огромным ручищам сторожа.
Заканчивали молотьбу ячменем. Этот злак и в Вавилоне оставляют напоследок. Лемки сеют «Анну лоофдорфскую» — пивной сорт, который потом отправляют в Тыврово на пиво. Может быть, и это была «Анна лоофдорфская», но такая кусючая, с такой жалящей остью, что просто спасу нет. Недаром же, когда ячмень выбрасывает колос, в рощах умолкают соловьи — давятся его усом. Это бог знает что — после ласкового, как шелк, овса молотить ячмень, да еще если стоишь на сбросе или на полове. Вот почему, несмотря на поздний час, кто то бросил клич пойти всей бригадой на пруд — купаться.
Ребята захватили глубокие места, у запруды, прыгали в воду с «монаха», еще белого, только этим летом поставленного здесь каменного шлюза, через который вода из речки попадала в пруд. А девчонки купались у мостков, где Паня Властовенко каждую неделю стирает белье. Если б не лупа и не Сашко Барть, прикрывавший свой срам ладошкой, мы вполне могли бы купаться вместе с девчонками. С пруда видны были сад и Панина хата на горе в паутине антенн. Паня, верно, уже спала, не слыша нашего гама, ее звено работало на скирдовании, а снопы этим летом были тяжелые. И такое между нами кричащее, такое трагическое неравенство, что и выхода из него нет никакого. Чтобы приблизиться к Пане, полюбоваться ею, приходится становиться то муравьиным царем, то водяным. Будь я Аристидом Киндзей, мельником, то уж кому кому, а Пане молол бы без помольного. А будь я Лелем Лельковичсм и знай так историю, как он, — увез бы Паню подальше от Зеленых Млынов, ну хотя бы в Вавилон, в сады Семирамиды, или к финикиянам в Трир…