Как ни таился Лель Лелькович от «старой когорты», а чета Пасовских, да и сам Кирило Лукич (пока не потерял пенсне в полове) не могли не заметить еще в самом начале молотьбы, что барабанщица (так они называли Мальву) не на шутку пленила директора. Когда же та по окончании работ очутилась на раме директорского велосипеда (между прочим, как она сама призналась, это была ее первая в жизни поездка на велосипеде), стражам директоровой нравственности, усмотревшим в этом великий грех перед школой, оставалось только многозначительно переглянуться и развести руками. Особенно обеспокоилась Мария Вильгельмовна. Сама еще женщина в расцвете лет, она никак не могла примириться с мыслью, что их Лель Лелькович купается при луне (а было как раз полнолуние) в одном пруду с чужою женой, которой, в конце концов, терять нечего, в то время как авторитет директора, а стало быть, и школы пошатнется в глазах народа надолго. «Мальчишество!» — сказал Кирило Лукич и поехал домой на своей скрипучей «дамке» (так здесь зовут дамский велосипед) — он жил на хуторах, Пасовский астматически закашлялся (у него застарелая астма), а молодой ботаник Домирель почуял, что в воздухе и в самом деле запахло паленым, и побежал спасать петушков: был уговор втайне от «старой когорты» отпраздновать окончание молотьбы ужином на квартире директора.
Домирель прибыл сюда год назад, сам он родом с Подолья, но, будучи наполовину турком, понимал в турецкой кухне и прекрасно готовил петушков по турецки, приправляя их чесноком и красным перцем, который растил на школьном же огороде. Пока он добежал, петушки сгорели, и ему пришлось идти к Яреме, просить других петушков и начинать все сызнова. «Бедный Лель Лелькович, — жаловался Домирель Яреме, который снял с насеста еще двух петушков, — ему уже и шагу ступить нельзя свободно при этих невольниках чести, которые забыли собственную молодость». Пасовские между тем перенесли беседу со двора в постель, они слышали, как Домирель где то возле директорского крыльца рубил петушкам головы, и, конечно же, не могли заснуть. Па совскому, который всю молотьбу простоял возле весов, тоже хотелось на этот ужин, но как пойти туда без жены? Попытки усыпить ее лишь подливали масла в огонь.
— Ты только представь себе, Пилип Пилипович, что во время их купанья как раз появится там Паня со своими вилами, которыми подает снопы! Ведь она именно об эту пору возвращается домой с ночного скирдования.
По логике Пасовского (математика) Паня должна была из ревности заколоть Леля Лельковича, и только его, а по логике Марии Вильгельмовны (она, кроме языков, преподает литературу, так что может опираться на классические образы) жертвой ревности должна стать Мальва. Кончилось это тем, что Пасовская сама приревновала мужа к Мальве, разумеется, без всяких оснований, разве что за отступление от классических образцов, а он не пожелал защищаться, а просто взял свою подушку и вышел якобы досыпать во дворе на лавочке под вязом, а уж оттуда надеялся перебраться на ужин, едва сядут за стол.
А купальщики разделись на противоположных берегах пруда, так что могли видеть лишь силуэты друг друга, да и то сквозь легкий туман, подымающийся над водой в эти августовские ночи, и только после купанья сошлись на запруде у монаха. Мальва с влажными волосами уселась на раму, и Лель Лелькович (он не мочил волос, потому что забыл расческу) повез ее на ужин.
Петушки по турецки — гордость школы, и Домирель готовит их только в исключительных случаях, для самых уважаемых гостей, таких, к примеру, как Домна Несторовна, инспекторша (на всех же не набрать петушком, Ярема сажает на яйца всего двух трех наседок). Мальва удостоилась такой чести, и Домирель уже, верно, ждет не дождется, в особенности если учесть, что петушков по турецки надо есть прямо с огня, горячими.
Возвращались с пруда кружным путем, через колхозный двор — огромную площадку, со всех сторон поросшую травой, а посередине черную, вытоптанную людьми и скотиной. Отсюда Аристарх каждое утро отправлял Зеленые Млыны «в бой». Но сейчас тут не было ни души, сторожа либо подались на мельницу с первым авансом, либо раскуривали в конюшне молодой табачок, а здесь спали в кошарах овцы: в одной — черные, в другой — белые; в загоне, огороженном тремя жердями на столбиках, тяжело дышали быки. В коровнике, где у каждого из них стойло, душно, там быки задыхаются, вот Аристарх и приказал выводить их на ночь в загон, на свежий воздух. Двое лежали, жуя жвачку, а третий, Тунгус, голландской породы, насадив на рога месяц, стоял задумчивый и чересчур серьезный для быка. Этот голландец, купленный за большие деньги, бодался, и с ним мог управиться только Эней Мануйлов, зеленомлынский великий немой, которым лемки и гордились и тяготились в одно и то же время. Подумать только, такой славный род, айв нем не обошлось без немого! Он был Ань, Ананий, но когда подрос и выяснилось, что он немой, ему переменили имя на Энея, будто он не здешний, не ихний, а из «Энеиды», — хоть маленькое, да облегчение.