Я окончательно освоился с морем. Я чувствовал, что тральщик — это мой дом и нет у меня более близких людей, чем команда «РТ 89». Я развязно начал себя держать. За шкеркой теперь больше всех трепались я и Балбуцкий. Мы вдвоем вели длинные шуточные диалоги и никогда не упускали случая поиздеваться над кем только можно. Я вообще заметил, что новички, которые сначала смущаются, обычно потом впадают в противоположную крайность. Теперь я болтал без удержу. Я острил над Донейко и Свистуновым, показывал, как Свистунов поет, как говорит засольщик, у которого не было четырех передних зубов, и, когда Наум Аптекман рылся в ящике, выискивая морские редкости, я передразнивал обезьянью его походку, его странную манеру говорить и жестикулировать. Надо сказать, что мне многое спускали с рук. Свистунов только улыбался, выслушивая мои шутки, Донейко довольно беззлобно отшучивался, Аптекман просто не обращал на меня внимания, а засольщик, правда, грозил иногда кулаком, но, кажется, больше для порядка, чем по злобе. Один только раз меня поставили на место, и я всегда с чувством стыда вспоминаю об этом случае. После нескольких дней тихой погоды океан снова заволновался, волна стала захлестывать палубу, и ветер свистел в снастях. На меня в этот раз перемена погоды не произвела впечатления. Я уже знал, что это не шторм, а «ветерок баллов на пять», и что он только поможет выбирать трал. Рыбы в это время было много, тралы поднимали по три, по четыре тонны, и ее с большим трудом успевали обработать. Никто поэтому не удивился, когда Овчаренко, надев широкий брезентовый плащ, взял нож и стал к рыбоделу. Когда рыбы бывало много и матросы не справлялись, свободные от вахты штурманы, механики и даже сам капитан часто шли шкерить. Овчаренко поработал минут тридцать, не больше. Он шутил и смеялся, работал быстро и хорошо, потом вдруг положил нож, повернулся и быстро пошел по палубе.
— Что с ним? — спросил я, когда он скрылся за надстройкой.
— Море бьет, — негромко сказал Свистунов, распластывая огромную зубатку. — Никак у человека организм привыкнуть не может.
Мне это показалось ужасно смешным.
— Ах, боже! — сказал я, подражая голосу некоего воображаемого маменькиного сынка. — Мамочка, сунь мне два пальца в рот. Если бы ты знала, как тяжело плавать! Мне бы сидеть, дурачку, дома, а я не послушал тебя, пошел в море…
Никто даже не улыбнулся. Как будто не слышали моих слов. Стучали ножи, распластанные рыбины падали в трюм.
— Помнится мне, — негромко сказал Донейко, задумчиво глядя на свой нож, который, казалось ему, затупился, — помнится мне, маменькины сынки, когда их бьет море, лежат на койке без задних ног. Помнится мне, что еще недавно нам пришлось одного такого силою поднимать на палубу.
Краска бросилась мне в лицо. Я стоял, сгорая со стыда, и никак не мог распластать небольшую пикшу. На меня никто не смотрел, как будто меня не было. Все молчали, и только монотонно стучали ножи. Потом заговорил Свистунов — спокойно, лениво, как будто он ни к кому не обращался, а только рассуждал сам с собой.
— Что ж, — сказал он, — если человека бьет море, ничего в этом такого нет. Бывают хорошие моряки, старые капитаны, которых еще как бьет. Тут надо смотреть на выдержку. Если человек держится, в этом геройства больше, чем если у него организм сам морю не поддается.
Он замолчал, сбросил в трюм кучу рыбы, накопившуюся на рыбоделе, и спокойно продолжал шкерить. Больше на эту тему не было сказано ни одного слова. Когда вернулся Овчаренко, завязался общий разговор, в котором я не принимал участия. После конца вахты я спустился в кубрик. Мне было очень стыдно. Я притворился спящим, когда Свистунов вошел в каюту. На следующую вахту я вышел, немного взбодрившись, но уже никого не передразнивал, помалкивал и слушал, что говорят другие.
— Что это вы, Слюсарев, приуныли? — услышал я неожиданно ласковый голос.
Овчаренко стоял возле меня и улыбался. Я вспыхнул весь и стоял, не зная, что ответить.
— Не выспался, — выручил меня Донейко. — Молодой еще. Все на море глядит.
— Ничего, — сказал Овчаренко, — образуется. Моряком будет.
Я пролепетал что-то непонятное. Вскоре Свистунов попросил меня подвинуть ему рыбу, а потом незаметно меня втянули в разговор, и тяжелое чувство стыда сгладилось. Но больше я зря не болтал, как прежде.
Удивительно, как быстро меняется в Баренцевом море погода. Снова сияло солнце, и море лежало светло-голубое, гладкое, как будто и не бывало волн и ветер не свистел в снастях. Однажды мы увидели берег. Белые, покрытые снегом скалы тянулись по горизонту. К вечеру они были совсем близко. Весна уже изменила их. Снег сходил, и кое-где виден был голый черный гранит. Водопады свергались с обрывов, потоки, бурля, вливались в море. Ночью мы вошли в губу. Утром берега были с обоих бортов. Снова пошел под воду трал, мы описывали большие круги по широкой губе. Моя вахта кончилась в восемь часов. Донейко отправился к капитану и через пять минут, гремя сапогами, скатился по трапу вниз.
— Старик разрешает! — орал он, размахивая вязаной шапкой. — Собирайся!