Да, я проснулась в своей постели, на своем сундуке, и руки бабушки обнимали меня, и моим щекам было горячо и мокро от ее слез.
А рядом стояли мама, и Лариса Андреевна, и даже Вера Константиновна. И мама с Ларисой Андреевной, перебивая друг друга, говорили, говорили: как под утро пришел наконец-то наш состав, как они сразу узнали его по знакомому машинисту, и он тоже узнал их, и как они обрадовались друг другу, как бодрствующий парень, тот, который изучал расписание, на руках отнес меня в вагон, чтобы не будить, и как побледнела и пошатнулась бабушка, увидев нашу процессию, — она подумала, что со мной случилось что-то страшное, и потому меня несут на руках.
И снова мы были вместе: я, мама, и бабушка, и Майка, конечно. И снова стучали колеса, и ветер залетал в вагон, и синим огнем вспыхивал огонек парафиновой плитки, и ветки хлестали по доскам, и разворачивалась перед глазами земля, и жизнь казалась прекрасной и бесконечной, как эта дорога…
12
Но однажды поздно вечером мы остановились на небольшом полустанке. Я, воспользовавшись остановкой, зажгла лампу и стала читать Робинзона Крузо, а мама вышла прогуляться к Ларисе Андреевне. «Теперь там застрянет», — недовольно пробурчала бабушка. Но, против ожидания, мама вернулась почти сразу же.
— Только что разговаривала с машинистом, — сказала она возбужденно. — Есть новости, очень хорошие новости. В общем, завтра мы приезжаем.
— Ой ли?! — усомнилась бабушка.
— Просто не верится. Ведь целый месяц в пути, — вздохнула мама. — Ни помыться, ни поесть по-человечески. Даже по земле ходить разучилась, так и раскачивает из стороны в сторону, как моряка.
— Да-а, — подтвердила бабушка. — Наездилась на всю жизнь. Теперь меня в поезд и калачом не заманишь.
А мне вдруг стало грустно-грустно. Вот ведь недавно мечтала — скорее бы доехать. А теперь так горько, хоть плачь. Я отодвинула книгу, закрыла глаза, и сразу же передо мной, набегая одна на другую, поплыли картины этого необыкновенного месяца моей жизни.
Неужели больше не будет этих косогоров с ромашками и васильками, этих полей с деревянными щитами от снежных заносов, этих всегда неожиданных станций, больших, многолюдных, и совсем крохотных с одинокой будкой стрелочника, вернее, стрелочницы, поднимающей нам навстречу свой флажок? И не будет этих больших лесов, по которым можно мысленно блуждать, облокотившись о щит, как о подоконник, пока поезд мчится и мчится, утягивая за собой сначала солнце, а потом и луну? И не будет больше дорожных приключений и дорожных встреч? И не будет этой лампы с почерневшим от копоти стеклом, и глухого плеска керосина в ней, и теней, оживающих на стенах? И я не буду засыпать под ровное покачивание вагона и просыпаться под стук колес?
И неужели никто никогда ничего не узнает? И я сама обо всем позабуду и не смогу рассказать, потому что все забывается. Вот я уже почти забыла свой город, и свою улицу, и дом, в котором жила, и бузину у калитки, и сирень под окном, и свою подругу Люську, и Наталью Ивановну… А ведь думала, что не забуду никогда.
Так для чего же тогда все это было? Выходит, ни для чего? Но так не бывает. Не может! Не должно быть! Должен же быть какой-то смысл?..
А может, затем все и происходило, чтобы кто-то это сохранил, не дал уйти… И не кто-то, а именно я. Чтобы я передала другим, а те — еще другим, и так по цепочке…
Но как? Если бы я была фотографом, я бы все сфотографировала. Но ведь я не фотограф. У меня и фотоаппарата-то нет.
И вдруг меня осенило. Я должна все это записать. По порядку. День за днем. Ведут же некоторые люди дневники… А потом они попадаются кому-то, и их читают и передают другим.
И тогда я открутила посильнее фитиль, раскрыла тетрадь, отточила карандаш и… стала писать.
Вкус клубники…
Почему я была так счастлива в ту зиму? В ту зиму мы были бездомны и бедны. Кончилась война, но жизнь еще не вошла в свою колею. Наоборот, она выбилась из той, военной колеи и еще не влилась в новую.
Мы вернулись домой из эвакуации. Но наша квартира в Подмосковье оказалась занята, и — пока суть да дело — пришлось снимать комнату. А комнаты все попадались никудышные: то сырые, как погреб, то дырявые, как решето. Но уже надвигалась зима, уже по утрам я бегала в палатку за хлебом по заиндевелым кленовым листьям. И мы наконец остановили свой выбор на длинной неуютной комнате с большой печью посредине. Эта печь и пленила нас.
— Пристройка-то новенькая, — говорила хозяйка. — Только в это лето срубили.
— А не холодно будет? — на всякий случай спросила мама. Как будто хозяйка могла сказать: «Да, холодно».
— Какой холодно? — вскричала хозяйка. — Ты посмотри, что за бревна! Двадцать сантиметров толщины! — И она ткнула пальцем в розовые с серебром обои, отчего сразу проткнула их насквозь, потому что обои были наклеены прямо на бревна, а палец угодил в проем между ними.
— А печка как? — спросила мама с надеждой.