И Фердинан в который уж раз пошел, пунцовый от смущения, поджав под визиткой свой востренький зад. Больше всего его раздражало то, что ему приходится ретироваться, чувствуя себя виноватым, в то время как он всего лишь прижег каленым железом гнусную язву. Он возмущался, как и должен возмущаться человек добродетельный, отчетливо понимающий, что он защитил; а Оноре единым словом, в тот момент, когда рука его еще хранила отпечаток состава преступления, вдруг заставил его усомниться, не проникло ли в его собственный мозг какое-нибудь адское наваждение. К счастью, он имел возможность соотнести свои соображения с реестром условностей, а, кроме того, очевидность случившегося не вызывала сомнений: отец, целуя дочь, накрывать ей грудь ладонью не должен, потому что это свинство. Рассказывая о случившемся жене, он заметил:
— Вот ведь до чего можно докатиться с такой, как у него, независимой миной и его манерой говорить все начистоту. Он думает, что ему позволительно делать любые гадости только потому, что делает он их на людях.
Элен сдержанно ответила ему, что он, возможно, видит зло там, где его вовсе нет. Однако от такого ответа раздражение ветеринара только усилилось.
— Ты, значит, защищаешь его? Может, и эту распущенную девчонку, которая смеется, когда ее щупают, ты тоже будешь защищать?
— Да нет же, я просто хочу понять.
— Так я и думал, — горько усмехнулся Фердинан, — есть две разные манеры понимания.
И он вспоминал тот испытанный им двадцать пять лет назад и все еще живший в нем стыд, из-за того, что он взглянул на ляжки матери. Значит, есть некоторые существа, отцы семейства, которые могут прикладывать руки к грудям дочерей, или братья и сестры, которые могут рассматривать друг у друга половые органы; они не видят в этом ничего плохого, они не краснеют, если их застают за этим занятием, они вроде бы и не грешат. И есть другие существа, которые оказываются осужденными на муки еще на этом свете только за то, что они с любопытством посмотрели на ляжки своей матери.
Ветеринар неоднократно отмечал в поведении своего брата то, что он называл непоследовательностью. В конце концов, видя, что его постоянно одергивают, что его добродетельные порывы оборачиваются против него самого, а стыдливость неверно истолковывается, он начал подозревать, что эти грехи существуют только в его воображении. Он решил, что сам находится во власти наваждения, так что его стало бросать в холодный пот даже от самых что ни на есть законных желаний. Он был бы не прочь рассказать обо всех этих тревогах священнику, разложить их по полочкам в полумраке исповедальни, но линия его политического поведения преграждала ему путь практически ко всем исповедникам края. Его знали во всех окрестных деревнях, где он появлялся в компании Вальтье, чью кандидатуру. поддерживал. И ни в одной из них он не осмелился бы остаться один на один с кем-либо из тех пастырей, о которых он распространял, а иногда и сочинял тенденциозные слухи и грубые небылицы. Проезжая по сельским дорогам в кабриолете или же проходя по кафедральной сен-маржлонской площади, он с чувством, похожим на вожделение, взирал на двери церквей, казалось вот-вот готовых разверзнуть перед ним бездны сладострастного забвения. Отчаявшись, он выискивал предлоги для путешествий и несколько раз на день-другой уезжал в отдаленные города. Подобно тем распутным нотариусам, что садятся в поезд, дабы тайком пошляться в чужих краях по злачным местам, ветеринар уезжал за сотни километров, чтобы посетить исповедальню. Путешествия не приносили ему облегчения: священник рассеянно выслушивал этого грешника, который упрекал себя лишь в благих намерениях. «Сын мой, — говорил он, — ваши грехи не тяжки… Сохранив и впредь свою веру, вы будете всегда счастливы в лоне церкви…»