Ветеринар покидал исповедальню еще более подавленным, еще более жалким. Он не находил себе места в церкви: его грехи не фигурировали ни среди смертных, ни среди простительных грехов, они не были даже умыслами. У них не было ни плотности, ни материальности, они были лишь видимостями, принявшими непристойную форму его воображения. Бродя после утреннего причастия по городу в ожидании обратного поезда, он начинал завидовать выходившим из домов свиданий развратникам и вообще всему тому гнусному люду, который мучительно воссоздавало его воображение: пресыщенным содержателям притонов, головорезам и гулящим девицам. Вот у них-то, думалось ему, грехи тяжкие, от которых сеть священника хорошенько потянуло бы книзу. Если бы он мог предъявить хотя бы одно из этих преступлений, его беспокойство приняло бы форму основательного, годного к употреблению угрызения совести, и контакт с Богом был бы восстановлен. Он приходил к выводу, что избавление находится как рам на тех заповедных улицах, где шлюхи и сводницы тяжеловесными обещаниями пытаются завлечь прохожих. Он углублялся туда без желания, с пересохшим от стыда горлом, а потом проходил мимо, ничего не видя, ускоряя шаг, поторапливаемый прививными окликами женщин. Понимая, что из-за своей чрезмерной благопристойности он все равно никогда не решится на этот шаг, Фердинан в конце концов отказался от поездок. Кстати, он находил, что стоят они дороговато.
Впрочем, клакбюкский священник чувствовал, что от ветеринара исходит нечто вроде духа святости. Он догадывался о паническом страхе Фердинана, плоде зловонных его угрызений совести, чуял его ужас перед тайнами пола и считал, что такие люди, как он, укрепляют приход уже одним только своим присутствием. И он был бы рад, если бы тот жил в Клакбю, пусть даже оставаясь радикалом и антиклерикалом. Иногда кюре позволял себе помечтать (у него прямо слюнки начинали течь) о том, как Фердинан Одуэн, клакбюкский прихожанин, приходит к нему на исповедь, чтобы покаяться: уж он-то, в отличие от городских священников, которые не являются настоящими врачевателями душ, не стал бы ограничиваться рассеянно-снисходительными словами. «Но ведь это ужасно…» — чудилось ему; он как бы говорил несчастному своим пришептывающим голосом, от которого в исповедальню слетались все самые непроглядные потемки церкви. Он уже видел, как подавленный, объятый томительным страхом грешник идет по Клакбю и сеет среди жителей деревни святое недоверие к плоти, которое является первой ступенькой лестницы, ведущей в рай. С душами вроде ветеринаровой можно было не сомневаться, что, не слишком переутомляясь, хоть сколько-нибудь в копилку религии да положишь. Не то что со всякими убогими созданиями, которые, наведываясь раз в неделю перед ужином, сообщали: «Изменила я, отец, моему мужу с Леоном Коранпо», — и спокойно уходили, получив распоряжение прочитать «ave», «pater» и «confeteor». Вот Фердинан, тот был католиком что надо…
Ветеринар ничего не знал о том восхищении, которое питал к нему клакбюкский кюре. И его предчувствие, что он отдан на растерзание бесам, все усиливалось и усиливалось. Чтобы искупить свою совершенно платоническую извращенность, он пытался прибегнуть к воздержанию. Кстати, исполняя супружеские обязанности, он умирал от страха или же мучился из-за полученного удовольствия такими угрызениями совести, что на него нападала бессонница. Подозрительный, опасающийся всего, что могло дать пищу его собственному воображению, он маниакально преследовал и держал под наблюдением всех членов своей семьи. Он усердно присматривал за ребятами, особенно за Антуаном, чья склонность к лени позволяла предполагать у него массу пороков. «Праздность — мать всех пороков», — говорил ветеринар, подчеркивая каждое свое слово. Фредерик, будучи трудолюбивым учеником, пользовался относительным доверием. Правда, однажды случилась настоящая трагическая сцена: отец обнаружил среди его учебников трактат по сексуальному воспитанию. Этот обернутый в синюю бумагу трактат ничем не выделялся среди других книг Фредерика, но у ветеринара был превосходный нюх на все скандальное. Раскрыв книгу наугад, он попал на четырнадцатикратно увеличенный тестикул в разрезе. Дрожа от гнева, он ворвался в столовую, где семья собралась на вечернюю трапезу, и стал трясти тестикулом перед носом виновного:
— На колени! Негодяй! Дрянь, а не сын! Совершенно не уважаешь своих родителей…
Жене, испуганно и вопрошающе смотревшей на него, он кричал:
— Он знает все! Мне больше нечего сказать… О! Презренный! Проси у меня на коленях прощения! Ты теперь больше не получишь десерта до самого своего совершеннолетия…
И потом, после случившейся драмы, отец еще долго-долго не мог встретиться взглядом с Фредериком, чтобы не покраснеть до корней волос. Его подозрительность распространялась также и на дочь, и из-за одного сомнительного жеста, который, он истолковал по-своему, Люсьене пришлось в течение шести месяцев спать со связанными за спиной руками.