В чем и как дополняешь? Вот как. Я говорил тебе, и ты уже заметила и мне помогла ярче выявить, что в моем характере есть ужасные, тяжелые для меня самого черты. К ним относятся: непостоянство настроения (радостное меняется на мрачное, открытое — на замкнутое, нежное — на суровое и т. д.), бурная реакция, до исступления, до жестокости, на некоторые явления (я уже бил тебя этим), отвлеченная инертность характера и другое.
И вот как раз в твоем характере всех этих отрицательных свойств я не обнаружил. Когда подумал об этом, меня как палкой по лбу хватило: так вот в чем дело! Неужели это единственный человек, с которым мне всегда легко, единственный, для которого сердце открывает сокровенные тайны, в характере этого человека нет моих тормозов, он жизнерадостен, ровен в своих мыслях и чувствах, он снимает мои тормоза, лечит меня, с пим в сердце расцветает только лучшее, душа молодеет, забывается тяжелое, повторяется «пора цветения».
Ты многое мне прощаешь — это твой характер.
Ты умеешь ласково пожурить меня — это твой характер.
Ты беззлобно плачешь из-за меня — это твой характер.
Если бы даже ты захотела очень сильно обидеть меня, то я перенес бы это от тебя — из-за твоего чудесного характера. Можешь смеяться, можешь бранить, можешь за чуб дернуть, по носу щелкнуть, палкой огреть — я только улыбаться буду — приятно. Я знаю тебя.
Сейчас, Милёк, мне стало страшно от этого, что я не знал так тебя, как узнал теперь, не осмысливал тебя как чудесного человека. Из-за этого… ужас — из-за этого я, вероятно, и терял тебя.
Любил. Но всегда знал, что любовь мало зряча, слеповата. А кого любил, как следует не знал. Увы — позднее прозрение. Но все же прозрение, не слепая любовь».
Словно предвидя затруднения будущего биографа — вправе ли посторонние люди заглядывать в тайники его души? — он в ту же пору писал Милли Эрнестовне:
«Все слова, которые имеются во всех моих письмах, я готов орать во все горло, на весь мир; они не могут компрометировать меня, чего будто я опасаюсь, как подозреваешь ты. Ведь это красивейшая песня из всех, которые природа подарила, природа — человеку. И ее стесняться?»
И еще там же: «А на твое право распоряжаться письмами, конечно, никто не может посягнуть».
Уж не писал ли он в расчете на то, что их опубликуют?
И Милли Эрнестовна разрешила прочесть также письмо из Шортандов от 10 ноября 1962 года — одно из первых писем после их почти полувековой разлуки, письмо, в котором читатель должен искать ответ по поводу всех своих претензий к биографу, не успевшему или не сумевшему собрать иные документальные свидетельства, вносящие полную ясность в жизнь героя. Хотя следует помнить о двух вещах: во-первых, никто и никогда, даже сам герой биографии при мобилизации его доброй совести и отличной памяти, таких свидетельств в полной мере — тем, кто их считает обязательными, — представить не в состоянии; а во-вторых, разве недостаточно увидеть человека в чем-то одном, но очень важном и серьезном, чтобы твердо знать не только то, как вел он себя в других обстоятельствах, но и как поведет себя в тех, которые могут и даже не могут случиться?
«Вспомни один момент, когда я, на первый взгляд, проявил необычную черствость сердца или легкомыслие, — писал Валентин Петрович. — 1915 год. Царев курган. От костра мы шли на пароход — я, давно влюбленный юноша, и ты, в компании друзей. Я думал — меня отправляют на войну, может быть, убьют, может быть, искалечат. Нужно освободить Милю от всяких моих претензий, ничем не связывать ее. И сказал себе об этом.
Не знаю, как ты тогда это поняла, плакала, помню: видно, не хотела этого освобождения. Но так тогда нужно было сделать для девушки. Было ли это бессердечием? Нет, мое сердце тогда кровью плакало, но перед тобой оставалось чистым, благородным.
Практически получилось плохо. Но ведь кто знал наперед, что мне не оторвет ни ног, ни головы и не получится тяжелой драмы оставленной невесты».
В этой внезапной добровольной разлуке двух любящих сердец, быть может, и кроется тайна успехов Кузьмина-селекционера, постоянно жертвовавшего чем-то очень дорогим для себя ради счастья других людей.
«Я не знаю времени, когда я был бы в разлуке с тобой. Я знал тебя, я томился тобой еще до первой встречи с тобой. Во всех сложных перипетиях жизни ты выше всего. Такой осталась и сейчас. Ничто не оторвало меня от тебя.
Кто ты, что ты, старая Милька?
Ты то же, что и та девушка, которой я не знал даже имени в мальчишестве. Ты реальный образ воображения, созданного влюбленным романтиком. Тебя не возьмет от меня даже смерть <…>. Не так-то просто погибнуть Валентину (Валентин — в переводе значит могучий, сильный)…»
Сильное впечатление, не правда ли, производят эти исповедальные письма Кузьмина. Потому, вероятно, что впервые раскрылся в них этот замкнутый, всю жизнь молчавший человек.
«Моя первая жена умерла здесь от туберкулеза, — продолжает он, — да будет священна память этого верного товарища. А я мучаюсь из-за нее: зачем я позвал ее идти за мной?