жить — надо работать, и в огородах — видно — копают позднюю картошку, собирают урожай морковки, свеклы, капусты, поправляют картофельные ямы и подвязывают на зиму смородиновые кусты. Земля, отдавшая свои соки за лето, лежит за домами, раскинувшись, влажными, ленивыми пластами, и от нее идет пар.
Все и везде, в поселке и за ним — к месту, за чем–либо, не просто так. Каждый изгиб земной тверди покорно несет свою ношу: дом ли, столетнее дерево, брошенную башню водокачки на холме… И человека держит.
Вот он — наш Гай. Милый, знакомый до боли, родной. Политый слезами. Потом и кровью людскими. Долгими северными дождями. Такой, какой он есть, такой, каким видим его мы. Здесь дом наш, здесь — жизнь наша, здесь — все, что у нас есть, и все, что нам надо. Доля наша, наша ноша — подарок наш и благословение.
Это неправда, что мы не построили свое светлое будущее. Мы все сделали как надо. Мы выжили, выстояли, мы стали не такими, какими были, — лучше, крепче, человечнее. Иногда победу трудно отличить от поражения. Внешне, глядишь: все плохо, все развалилось, разошлось по швам. Заглянешь в нутро — а там, под шелухой, плод созрел. Ведь ничего просто так не бывает — с болью, с муками, но зачем–то.
Пусть все развалится, пусть кончится — отойдет, отмучается и зарастет все цветами. И это — ничего, ничего, мы все переживем — перетерпим…
В дом ввалились бодрый Панасенок с тихой, ясной Кузьминичной. Фермер по–деловому встряхнул Михайловну, разложил на столе листки с подсчетами своих доходов и списком того, в чем он может помочь бабкам. Кузьминична поставила чайник.
И потянулся к ним народ. Анна Ивановна Поползенок с небольшой денежкой из кассы поселковой администрации. Бабы какие–то с кринками молока, мужики с картошкой… Все уже знали всё — в деревне земля слухом полнится — и сочувствовали, и принимали беду как свою. Не говоря лишнего — смущаясь — оставляли — совали куда–нибудь — узелки и пакеты свои и, пятясь, выходили.
Смотрела на них Михайловна и слова вымолвить не могла. Горло перехватила нежность. Или благодарность. Или смущение. Где там бабке в чувствах разобраться!
…Вокруг головы ее что–то светилось — рыжие растрепанные волосы под косо падавшим из окна солнечным лучом?..
И Панасенок, и Кузьминична — все рядом такие родные, милые. И Васька вспомнился — как притягивал он ее к себе, пытался пристроить голову на колени. А ведь он по годам мог быть ее сыном…
Где–то в полыни, в канаве проснулся Егорка.
Проснулся — снова начался день. Снова началась жизнь, которую он не в силах прекратить, не в силах и вынести. От бессилия, от жалости к себе — от ненависти к себе — не мог сказать ни слова. Ни встать. Ни умереть.
И тут сквозь шум в голове слышит он: земля тихонечко звенит. Слышит: земля тихонечко звенит колокольчиками. Ласково так, нежно: трень–трень — от самой земли звук идет.
Это панасенковские коровы — каждая со своим бубенчиком — рядом пасутся. Но Егорка их не видит, не знает. Он лежит и слушает землю Гая: трень–трень.
…Господи, как же велика любовь твоя! Как прекрасен мир этот милостью твоей, благодатью. Забери у меня все. Забери у меня все, помоги разгрести мусор в душе моей. Я хочу, чтобы внутри меня, в каждом углу, был только ты. Свет твой. Любовь твоя.
Кузьминична притянула Михайловну к себе, прижала ее голову к груди, стала тихонько гладить по волосам. И Михайловна, в которой все всегда искали защиты, которая привыкла, как рабочая лошадь, везти и везти свой воз, заскулила, захныкала, ни о чем больше не думая, ни о чем не сожалея, ничего не ожидая…
Вспомнили про Ваську. Выскочили, обежали барак.
Дверь нараспашку, в доме гуляет ветер.
— Глядите, — Панасенок ткнул пальцем в землю.
От крыльца и со двора на земле ясно виднелись отпечатки конских копыт: подковы, а где земля мягкая — и стрелка.
— Михайловна, — Кузьминична тихонько потеребила ее за рукав, — а ты шо всю ночь печку какими–то похожими на деньги бумажками топила?
И — сиреневая дымка над Гаем. Утро.
2005 г.
Петрозаводск (Карелия)