То тут, то там попадались убитые. Камни сплошь были в выбоинах, валялись гильзы. Жидкими группками уходили юнкера, обезоруженные и отпущенные «под честное слово». С них брали обещание не подымать оружие на Советы. Он подумал: оправдано ли это чрезмерное милосердие? Борьба не закончена.
Из казарм, томившиеся под стражей, щурясь на свет, выходили солдаты 56-го полка и арсенальцы — исхудалые, с ввалившимися глазами, с грубыми повязками на ранах. Они бросались в объятий к красногвардейцам, что-то говорили, плакали. Один из них, ширококостный, с квадратными плечами, сгорбясь, держался за бок и, улыбаясь во все лицо, смотрел на Штернберга.
«Да это ж Ангел!» — узнал Павел Карлович.
Стоя на броневике, проехал Ведерников. Изо рта у него торчала погасшая трубка. Отряды с красными знаменами с разных сторон вступали в Кремль. В общей массе выделялись черные бушлаты балтийских матросов. От легкой и быстрой поступи балтийцев метались ленты их бескозырок.
«Успели!» — подумал Штернберг о матросах. Он знал, что Владимир Ильич Ленин торопил петроградцев с помощью москвичам. Балтийцев, отправлявшихся в Москву, Ильич напутствовал словами:
— Не забывайте, товарищи, Москва — сердце России, и это сердце должно быть советским…
Въехала машина, по бортам — красная материя, в центре — фанерный щит, слова на щите крупные, различимые отовсюду:
«ТОВАРИЩИ
РАБОЧИЕ И СОЛДАТЫ!
Юнкера и белогвардейцы сдались. После кровавой схватки, благодаря геройским усилиям кровью спаянных солдат и рабочих, враги народа разбиты. Много жертв отняла борьба. Много драгоценной народной крови пролито за дело мира и свободы. Никогда не забудет революционный народ эти жертвы и эту кровь. Честь и слава павшим борцам. Продолжать дело их жизни — завет живущим!
Да здравствует победа! Да здравствует Советская власть!»
Вдоль бортов украшенной машины теснились люди.
Первым Штернберг узнал Михаила Федоровича Владимирского. Он тряс своей короткой бородкой, горячо говорил, наклоняясь к Пятницкому. Пятницкий вдохновенно кивал. А вот и Варя, она оперлась рукою на крышу кабины грузовика.
«Партийный центр весь здесь!» — догадался Павел Карлович.
Варя вглядывалась в колышущиеся толпы людей, разыскивала, очевидно, его. А он был так приметен: на голову возвышался над окружающими, кожанка, обрызганная дождем, блестела, большое лицо, озаренное тем особым светом, что излучается изнутри, казалось помолодевшим. И чтоб Варя скорее его увидела, он высоко поднял руку и помахал ей.
А рабочие и солдатские колонны все прибывали и прибывали. Вспыхнули песни, что-то кричал ему Файдыш, светилась от счастья Зинаида Легенькая, прикалывая к его кожанке красный бант.
— Нашей победе — ура!
Зычный голос раздался из самой гущи толпы, вверх полетели папахи, шапки, кто-то выхватил из кобуры маузер и упоенно салютовал. Люди, вздрогнув от неожиданности, вспомнили про свое оружие, и тысячи трехлинеек, берданок, винчестеров, револьверов поднялись над головами и расстреляли хмурое осеннее небо.
К
огда-то в детстве отец, рассказывая о своих товарищах по оружию, поведал мне историю одного пограничника, погибшего в бою.Отец участвовал в первой мировой войне, штурмовал Зимний, бил барона Врангеля в гражданскую, десять лет служил на границе. Конечно, он немало повидал и немало испытал. Но почему-то его рассказ о смерти пограничника, получившего одиннадцать ранений и не оставившего свой пост, особенно врезался мне в память. Я не помню ни имени, ни фамилии бойца, ни даже года, когда это произошло, но помню, что упал он лицом вперед, на свою винтовку, в которой не осталось ни одного патрона, и правой рукою в предсмертных судорогах сжал пучок зеленой травы.
— Вот видишь, — сказал отец, — важно, как человек жил, и очень важно, как он закончил свою жизнь.
Тогда по малолетству я не придал значения этим словам, они будто и позабылись, растворились во времени, и лишь спустя десятилетия возвратились ко мне, полные значения и смысла.
В ту пору я прошел, проплыл, проехал по маршрутам жизни Павла Карловича Штернберга. Мне казалось, что повесть о нем логически завершается октябрем семнадцатого года: сбылась его мечта, свершилось то, к чему он стремился, чему служил, не жалея себя.
Я привык к этой мысли, да и сейчас она кажется мне справедливой, но подспудно, помимо моей воли, родилось неутолимое никакими уговорами разума желание прикоснуться к последним годам жизни этого большого и сильного человека. А годы эти были полны драматизма и свершений.