— Рассчитываете выиграть дело?
— А посмотрим.
— Не стоит, — еще хитрее усмехнулся Ярмала, поглаживая гриву жеребца рукой в перчатке, — я вам не советую. Все равно не выиграете.
— Спасибо за совет… видно, придется вас в адвокаты нанять.
Помещик сделал вид, что не расслышал. Однако задетый его словами, он пустил в ход свое острейшее оружие:
— А о своем долге мне вы не забыли, господин Тарутис?
— Это еще вопрос, кто из нас кому должен.
— Вот оно что? Слава богу, у меня ваши векселишки сохранились, я уж давно мог предъявить их ко взысканию. Что написано — написано. Так как же? Когда, господин Тарутис?
Надоедливый тон Ярмалы, это точно нарочно повторяемое «господин» взбесили Юраса. Он чуть-чуть было не крикнул: «Убирайся-ка ты с глаз!» Эти и еще более гневные слова жгли ему язык, но в эту минуту, как не раз с ним бывало в моменты внезапного гнева, ярость погасла и ее заменило желание спокойно и не торопясь разделаться с помещиком.
— Ну, что ж, если хотите, можем, пан! Можем посчитаться! Разве в прошлом году я не проработал у вас целую неделю, не отремонтировал льносушилку, не сколотил десять ульев… А сколько раз я участвовал в общих работах для вас? Может быть, не откажетесь хоть за проценты засчитать и кормление грудью вашей дочери.
Ярмала начал стыдить Тарутиса, что таких пустяков ему не стоило бы и повторять, ведь он не раз выручал добровольца из беды и ни в чем ему не отказывал.
Слово за слово, упрёк за упреком — помещик начал уже угрожать. Тарутис стоял еще спокойнее и еще медленнее отрезал:
— Не торопитесь, пан! Придет время, — будем квиты. А теперь, пан, отправляйтесь! Убирайтесь к чорту, слышите?!
Несчастный край, угнетенный непогодой, неурожаями, кризисами, наводняли толпы нищих, бродячих фотографов, агентов компании Зингер. Различнейшими способами выманивали они последнюю копейку у крестьян. А то приезжал агент по эмиграции, составлял списки желающих эмигрировать в Америку, и, собрав по пять литов с каждого, исчезал. По другим деревням проходил одетый наполовину по-церковному сборщик пожертвований на колокол для кафедрального собора.
Ослепленные, сбитые с толку крестьяне невольно верили ловким мошенникам. Многие из них искали успокоения и утешения в религии: из последних достатков они ставили кресты на перепутьях, украшали алтари в церквах или строили часовенки. Толпами паломничали они на храмовые праздники к «святым местам». Тысячами падали они ниц с песнопениями перед «чудотворными» иконами, носили кресты и хоругви в церковных процессиях. Были среди них и пилигримы, исходившие тысячи и тысячи верст своими босыми ногами. Ксендзы широко распахнули двери церкви.
В Сармантай ксендз пригласил миссионера, монаха-капуцина. Шесть дней гремел голос этого монаха в сармантском костеле, шесть дней костел был окружен грешниками, которые гудели с утра до вечера, — так цветущая липа бывает облеплена кружащимися вокруг пчелами.
На церковном дворе и в саду у ксендза, на площади, как мутная, вышедшая из берегов река, толпились и шумели прихожане. Всюду только давка, жара, рыдания.
На третий день этих церемоний собралась в костел и жена Тарутиса. Мужу она сказала: «Пусти меня привести в порядок могилки детей: я выполю, обложу их дерном, посажу кустик — может, полегчает на сердце». Моника все еще не оправилась после смерти Казюкаса. В оставшихся после сына вещах словно продолжала жить его душа. Мать как бы ждала его. По воскресеньям она весь день проводила у окна. Ей казалось, вот прибежит ее мальчик, появится из высокой травы его головка, но там только прошумит ветер, пробегут волны по траве, а Казюкаса все нет и нет. Часами могла просиживать мать без движения, держа в руках какую-нибудь безделицу из вещей сына.
Раньше Монике страшно было даже думать о смерти, но, потеряв сына, она не раз говорила:
— Зовет меня Казюкас. Могла бы выйти в темную-темную ночь и лечь на его могилу.
С трудом Моника протиснулась в костел, чтобы послушать проповедника.
Запах ладана, свечей и пота скоро одурманили ее. Опустившись на колени у стенки, она начала молиться, но скоро перестала: губами ее, казалось, говорил кто-то чужой.
Постепенно, охваченная дремотой, Моника унеслась в дорогой мир воспоминаний…
Подступившей человеческой волной ее с силой отбросило к стене, и она очнулась. Мимо прошел со звонком пономарь, изо всех сил прокладывавший в толпе дорогу для ксендза; толпа снова сомкнулась и затихла.
Все подняли глаза на восходившего по лестнице на кафедру монаха. Взойдя наверх, он опустил голову, стал на колени в размышлении, закрыл лицо рукавами своей коричневой рясы и начал молиться.