О! Я должен посвятить тебе страницу. Возвращаясь из первых путешествий, я находил тебя, мадемуазель[3]
, с иголкой в руке, утопающей по колено в белых покровах — с каждым годом все более морщинистой, все более седой. И, как всегда, твои руки заботились о простынях без складок для нашего сна, о скатертях без швов для наших обедов — этих праздников света и хрусталя. Я приходил в бельевую, садился против тебя и, чтобы взволновать тебя, чтобы открыть твоим глазам широкий мир, нарушить твой душевный покой, — рассказывал о смертельных опасностях, которым подвергался. Я вовсе не изменился, говорила ты. Еще мальчиком, я рвал свои рубашки. Ах! Какое несчастье! И обдирал колени! А затем возвращался домой, чтобы дать за собой поухаживать, как в этот вечер. Да нет же, нет, мадемуазель! Я возвращаюсь не из парка, а с другого края земли, я приношу с собой острый запах пустыни, песчаный вихрь, яркое сияние тропической луны! Конечно, говорила ты, мальчики бегают, ломают себе шею и думают — какие мы молодцы. Да нет же, нет, мадемуазель, я видел мир куда более огромный, чем этот парк! Знала бы ты, как ничтожно мала его сень! Как теряется она в песках, гранитных скалах, девственных лесах и болотах земли! Знаешь ли ты, что есть земли, где люди, встречаясь, сразу же вскидывают к плечу винтовку. Знаешь ли ты, мадемуазель, что есть пустыни, где в ледяные ночи люди спят под открытым небом — без кровати, без простынь…— Ах варвар! — говорила ты.
Подорвать ее веру было так же невозможно, как веру служительницы церкви. И я сожалел о жалкой судьбе, делавшей ее слепой и глухой…
Но в эту ночь, в Сахаре, без укрытья между песком и звездами, я воздал ей должное.
Не знаю, что происходит во мне. Несмотря на то, что звезды намагничены, тяготение приковывает меня к земле. Другое тяготение возвращает меня к самому себе. Я чувствую, как мой вес притягивает меня ко множеству вещей! Видения мои реальнее, чем эти дюны, чем эта луна, чем все, что меня окружает. О! Волшебство домашнего очага не в том, что он может приютить, согреть, и ие в том, что владеешь стенами дома. Волшебство его в том, что он постепенно наполняет сердце запасом нежности, образующим в глубине души таинственный массив, в котором, словно вода в источнике, рождаются грезы.
О Сахара, моя Сахара, ты вся теперь зачарована феей домашнего очага!
V. Оазис
Я вам уже так много рассказывал о пустыне, что, прежде чем снова говорить о ней, мне хотелось бы описать оазис; и тот, который я вижу пред собой, находится вовсе не в Сахаре. Но одно из волшебных свойств самолета заключается в том, что он сразу же переносит вас в самое сердце чудесного. Допустим, вы биолог, изучающий через иллюминатор человеческий муравейник; с холодным любопытством вы наблюдаете города, расположенные на равнинах, в центре расходящихся веером дорог, которые, подобно артериям, питают их соками полей. Но стрелка манометра задрожала — и пучок травы там, внизу, становится целым миром. Вы теперь пленник лужайки среди спящего парка.
Отдаленность измеряется не расстоянием. Ограда сада где-нибудь у нас подчас скрывает больше тайн, чем Китайская стена, и душа маленькой девочки крепче ограждена молчанием, чем оазис в Сахаре — песками.
Расскажу вам о короткой стоянке где-то на земле. Это было около Конкордии, в Аргентине, но могло быть и в любом другом месте: на свете так много чудес.
Я приземлился в поле и даже не подозревал, что попаду в сказку. Ни старый форд, в котором я ехал, ни подобравшая меня супружеская чета — не представляли собой ничего из ряда вон выходящего.
— Вы переночуете у нас…
Но вот на повороте дороги показалась купа деревьев, освещенных луной, а за деревьями — дом. Какой странный дом! Коренастый, массивный, почти крепость. Но стоило переступить порог — и этот сказочный замок оказывался таким же мирным, спокойным, надежным убежищем, как монастырь.
Внезапно появились две девушки. Как судьи на пороге запретного царства, они внимательно изучали меня; лицо младшей выразило разочарование, и она постучала об пол свежесрезанной палочкой. После взаимных представлений девушки, не произнеся ни слова, подали мне руку, с любопытством и вызовом взглянули на меня и исчезли.
Это позабавило меня и очаровало. Все произошло так просто, мимолетно, бесшумно, словно было произнесено первое слово какой-то тайны.
— Э! Э! Они дикарки, — промолвил отец.
И мы вошли.
Я любил в Парагвае насмешницу-траву, которая, высунув нос между булыжниками мостовой, как посланец невидимого девственного леса, приходит взглянуть, держат ли еще люди город в своих руках, не настал ли час немного потеснить все эти камни. Я любил такого рода запустенье — выражение большого богатства. Однако этот дом поразил и меня.