Корсо бросил взгляд на Собески в стеклянной клетке и то, что он увидел, сразило его: на лицо этого говнюка вернулось насмешливое выражение торжествующего художника. Глаза Собески блестели, а в его взгляде коп прочел собственное поражение.
Словно подтверждая его худшие опасения, мэтр Мюллер подошла к стеклянному боксу и обратилась к своему клиенту:
– Филипп Собески сам скажет нам, почему он так интересуется этими тремя полотнами Франсиско Гойи, обнаруженными в двухтысячные годы.
Тишина. Напряжение. Головокружение.
Подсудимый склонился к микрофону и посмотрел председательствующему прямо в глаза:
– Это очень просто, господин председатель: потому что я сам их написал.
После краткого оживления на скамьях – и не такого уж сильного, на самом-то деле, настолько все были ошеломлены, – председатель овладел ситуацией.
– Мэтр, – прогремел он, обращаясь к Клаудии, – мы здесь не в театре!
Адвокат позволила себе подойти к судейской трибуне – теперь она повернулась спиной к публике.
– Господин председатель, – громко произнесла она, – Филипп Собески решил сделать признание, не ожидаемое вами, а то, которое окончательно подтвердит его невиновность в инкриминируемых ему преступлениях.
– Почему он не сделал этого раньше?
– Позвольте ему говорить, и вы поймете.
Председатель махнул рукой жестом, в котором раздражение смешивалось с усталостью:
– Подсудимый, вам слово.
Собески вновь оказался хозяином положения. Из высоких окон на него лился летний свет, словно исходящий из театральных прожекторов. Сегодня он надел белоснежный костюм, светлую рубашку в тонкую полоску, галстук из белого шелка. Ему наверняка запретили шляпу (или Клаудия посоветовала забыть про головной убор), но идея была и так понятна: Филипп Собески нарядился под чикагского гангстера Фрэнка Нитти, каким тот был в «Неприкасаемых» Брайана Де Пальмы.
– Господин председатель, – спокойно начал он, – как было только что сказано, я открыл для себя живопись по книгам. Я начал с карандаша, копируя рисунки, потом получил краски и стал писать репродукции картин. Получалось неловко, но, учитывая мою неопытность, не так уж плохо…
– Переходите к фактам! – бросил выведенный из себя председатель.
Собески улыбнулся и, приподняв брови, глянул в зал. Корсо узнавал его прежнего, с этой лисьей мордой, выражением ложного смирения, ухмылками уголком рта. Год в тюрьме его не сломал. Он просто ждал своего часа.
– Но Гойя был моей настоящей страстью.
– Профессор Одисье нам уже объяснил.
– Нет. Моей целью было стать Гойей.
Делаж не стал задерживаться на этой фразе, которая отдавала бессмыслицей, и сразу перешел к хронологии:
– Итак, выйдя из тюрьмы, вы продолжили копировать этого художника?
– Я придумал гораздо лучше: я стал писать новые полотна Гойи. Я следовал его стилю, эпохе, повторял его фактуру. Хранил эти картины для себя, и они приносили мне куда большее удовлетворение, чем мои собственные произведения.
Председатель оставался невозмутимым. Застывшие складки алой мантии делали его похожим на бубнового короля. Собески был джокером – лукавым, лицемерным, способным играть роль любой карты.
– Я не принадлежу этому времени, – продолжал проходимец. – Я срать хотел на современное искусство, всех этих дрочил, которые уже не знают, что бы еще изобрести, лишь бы себя разрекламировать, и, кстати, абсолютно ничего придумать не способны. Даже моя живопись – я хочу сказать, та, которую я подписываю своим именем, – тонет в этом потоке дерьма.
– То есть ваша работа не оригинальна?
– Ну почему же, у меня есть свои прибамбасы. Но ничего невероятного или исторического. Маленький нюанс в огромном безликом движении.
– И поэтому вы предпочли писать в манере Гойи?
–
Воцарилась плотная, как окружающие его каменные стены, тишина. Персонаж, который в этот момент раскрывался в нем, оказался куда интереснее, чем убийца, чей профиль пытались проанализировать с самого начала.
Корсо не больше остальных догадывался, куда это заведет, но исповедь казалась правдивой – и он уже предвидел, что новый Собески без труда выпутается из этого дела.
– Среди всех произведений Гойи самым большим моим наваждением были «Pinturas negras». Не только из-за их стиля, но и из-за истории их создания. Когда Гойя их писал, он уже был старым, больным, глухим…
– Ближе к фактам, Собески.
Пакостник продолжал, как будто ничего не слышал:
– Гойя написал эту серию не на холсте, а на стенах своего дома. Кошмары, видения, бред, крутившийся у него в голове, он перенес на камень. У него не осталось выбора: он был пленником окружавшей его тишины. Я уподобился ему и написал сцены ужасов в его стиле. Это приходило ко мне из глубины воспоминаний о жизни в камере. На протяжении многих лет я тоже жил в Доме Глухого.
Делаж заговорил громче, словно действительно обращался к инвалиду:
– Собески, какое отношение все это имеет к убийствам Софи Серей и Элен Демора?
Художник поднял руку, прерывая его: