Бухольцу же хотелось одного — задержать лакея подольше, но высказать это прямо, попросить остаться он не решался. Странная эта беседа вскоре его утомила, и он наконец жестом отослал Аугуста спать.
Когда же Бухольц остался один, боязнь одиночества, неизъяснимая, смутная тревога опять сжали сердце, словно впиваясь в него острыми когтями. Он напряженно прислушивался к уличным шумам, но улица спала, и далекие ее звуки не могли проникнуть сквозь железные, обитые войлоком ставни.
Вдруг Бухольц, опершись на локоть, приподнялся, дыханье его стеснилось, он судорожно сжал в руке револьвер — ему померещилось, будто он слышит приближающиеся, все более отчетливые шаги по пустым комнатам. Однако никто там не ходил, только донесся из какой-то дальней комнаты унылый бой часов.
Потом еще вдруг показалось, что тяжелая бархатная портьера на дверях странно оттопырилась, как будто за нею кто-то прячется. Бухольц посмеялся над своими фантазиями и, погасив свет, опять лег. Однако заснуть ему не удавалось.
Часы тянулись невероятно медленно, ночи не было конца. И успокоиться как следует он уже не мог, напротив — нервное состояние и опасения все усиливались, сливаясь в одно чувство, в страх смерти.
Ему казалось, что сейчас он умрет; он увидел это так ясно, ужасная эта мысль так его испугала, ошеломила, что он, весь дрожа от тревоги, вскочил с постели, точно желая бежать, и принялся отчаянно звонить спавшему внизу дежурному лакею.
— Беги скорее, зови немедленно доктора! — прокричал он посиневшими устами.
Немного погодя явился Хаммерштейн.
— Мне что-то нехорошо! — сказал ему старик. — Осмотри меня и сделай что-нибудь.
— Я ничего не нахожу, — отвечал заспанный доктор, довольно тщательно осмотрев его.
Бухольц принялся рассказывать о своем самочувствии.
— Вам, пан президент, просто надо выспаться, и все пройдет.
— Дурень! — гневно бросил Бухольц, но все же принял большую дозу хлоралгидрата и вскоре уснул.
Боровецкий, уставший от сверхурочной работы, поехал в город выпить чаю. В кондитерской Рошковского было в этот час пусто, лишь в последнем зале сидели у зеркала трое: Высоцкий, Давид Гальперн и Мышковский, инженер с фабрики барона Мейера. Боровецкий подсел к ним — с двумя последними он был знаком, а с Высоцким его тут же познакомили.
Давид Гальперн, наклонясь над столиком, хлопал по нему худыми руками и почти кричал:
— Вы, пан Мышковский, не знаете, как идет работа в Лодзи, потому что не хотите знать, но я сейчас вам объясню, я покажу вам результаты!
Он достал из бумажника несколько вырезок из «Курьера» и начал читать, показывая их Мышковскому:
— Вот послушайте:
— Ох, не докучайте вы своей статистикой. Эй, кельнер, три кофе! Пан Боровецкий, будете с нами кофе пить?
— Нет, я только несколько цифр вам прочитаю, слушайте, господа, это не менее важно, чем Библия, а может, еще и поважней:
— И еще быдло, подгоняемое кнутом, — спокойно прибавил Мышковский, отхлебывая кофе.
— Ай, ай, ай, что вы выдумываете? Каким кнутом? Где кнут? Люди должны работать. Вот скажите сами, что бы делал мужик, хам, если бы ему не надо было работать! Он сгнил бы от безделья и сдох бы с голоду.
— Да перестаньте! Вольно вам восторгаться трудолюбием Лодзи, прославлять ваш чудесный городок, целовать руки каждому, кто выбьется в миллионеры, и утверждать, будто миллионы у них есть потому, что они больше всех трудились.
— Именно поэтому, а иначе — откуда бы они взяли? — кричал, раскипятившись, Гальперн.
— Нет, не поэтому, а потому, что они еще глупее своих рабочих, оттого-то у них есть деньги.
— Отказываюсь вас понять. Помилуйте, пан Мышковский, я отказываюсь вас понять. Что вы такое говорите? До сих пор я знал, что кто работает, тот имеет, а если кто работает да еще умен, тот имеет еще больше, а кто очень умен и очень много работает, тот делает миллионы! — громко кричал Гальперн.
— О чем разговор? — спросил Боровецкий, еще не уловив сути спора.