Несколько раз она падала, но тут же вскакивала и как ни в чем не бывало с криком неслась дальше, а собаки вторили ей отрывистым лаем. Однако погоня не увенчалась успехом: кошка влезла на дерево и злобно шипела. Кама вскарабкалась за ней и ухватила было за шкирку, но кошка перескочила на соседнее дерево, оттуда — на забор и, притаясь там, преспокойно поглядывала зелеными глазищами на разъяренных собак и на Каму, которая от усталости еле переводила дух.
— Бой-девка! Поди сюда, разбойница, я тебя поцелую! — кричал пан Адам, от души веселясь.
— Господи, до чего я устала! Просто дух вон! Собаки ваши никуда не годятся. Под крыжовником в конце сада уже было схватили ее — аж шерсть клочьями! Но она вырвалась — и на дерево! Я давай изо всех сил трясти его, кошка свалилась, фыркнула мне прямо в лицо и прыг вон на ту высокую вишню. Я за ней, она перескочила через меня — и только ее и видели! Ох, до чего я устала! — раскрасневшись, тараторила Кама и терла коленку о коленку: она поцарапалась, влезая на дерево.
Пан Адам поцеловал ее в лоб, откинув мокрые от пота волосы.
— Вот бы мне такого дядюшку! — воскликнула девочка, обнимая старика за шею. — Вон пан Кароль с Морицем идут! Можно я буду называть вас дядей?
— Конечно, можно! Ведь через твою тетку я прихожусь тебе дальним родственником.
— Панна Анка, пан Кароль идет с черным Морицем! — крикнула она с веранды и побежала навстречу Каролю, которого очень любила; за ней увязались собаки и, как прежде в Курове, облаяли гостей. — Перестань, Жучка! Замолчите, собачки! Это ваш хозяин, а тот не арендатор, хоть и еврей, и его нельзя трогать! — унимала она собак, гладя их по головам. — Я не желаю с вами здороваться, пан Кароль! Вы не были у нас две недели, а пан Мориц — тысячу лет.
— Зато я привез тебе из Берлина подарок, только вот с собой не захватил: домой принесу.
— Знаем мы, чего стоят ваши обещания. И пани Стефания не верит пану Каролю: обещал зайти, а сам уже две недели глаз не кажет, трещала как сорока Кама, поднимаясь с ними на веранду, где был накрыт стол к обеду.
Мориц был сегодня как-то особенно бледен и беспокоен; чувствовалось: он чем-то встревожен, хотя старался быть веселым и разговорчивым, беспрерывно подшучивая над Камой. В конце концов ей это надоело, и она со свойственной ей горячностью плеснула ему в лицо водой из стакана, за что получила нагоняй от Высоцкой.
— Пан Мориц, пожалуйста, не сердитесь на меня! — со слезами просила она прощения. — А будете сердиться, я такого наговорю про вас, что и тетя, и Стефа, и Ванда, и пан Серпинский — все-все перестанут с вами знаться.
— И вдобавок Горн вызовет тебя на дуэль и застрелит из пушки! — в тон ей сказал Кароль.
— И застрелит! Что, не верите? Думаете, Горн стрелять не умеет. Он пятнадцать раз из двадцати в цель попал в тире в воскресенье. Я сама видела!
— Оказывается, ты в тир ходишь? Ну что ж, будем знать…
— Я этого не говорила… я… — Она густо покраснела, свистнула собакам и умчалась в сад.
— Прелестная девочка! Жалко, что она прозябает в Лодзи, — понизив голос, сказал пан Адам.
— Конечно, лучше бы ей с пастушками на лужайке резвиться. Но ее мама пожила в свое удовольствие и не позаботилась о будущем своей дочери, — насмешливо заметил Кароль.
— Другой такой в целом свете нет, — сказала Высоцкая, любуясь из окна девочкой.
— Не мешало бы ей быть немного поумней.
— Придет время, поумнеет.
— Не так-то у нее много времени в запасе. Ей уже пятнадцать лет, а ведет она себя совсем как дикарка.
Пообедали наскоро, наскоро выпили кофе, и пора было возвращаться на работу: со всех сторон ревели фабричные гудки, возвещавшие конец перерыва.
Когда мужчины ушли, а пан Адам задремал в своем кресле в тени деревьев, Высоцкая подсела к Анке.
— Знаешь, я теперь спокойна за Мечека, — радостно сообщила она. — Он два дня отсутствовал — в Варшаве был, а вчера приехал и сказал, что я могу не волноваться: он не женится на этой… Грюншпан. Она отказала ему… Ты слышала что-нибудь подобное! Грюншпан не захотела выйти за Высоцкого. За моего сына!.. Это просто уму непостижимо! Эти евреи совсем обнаглели!
Дочь в недавнем прошлом какого-то ничтожного перекупщика отказалась стать женой моего сына!.. Ну, слава Богу, что все позади! На радостях я заказала благодарственный молебен… Но все-таки, что ни говори, это оскорбительно… Презренная еврейка посмела отказать моему сыну!.. Мечек дал мне прочесть ее письмо. Она самым бесстыдным образом признается ему в любви, но пишет, что не может стать его женой: ее родные никогда не согласятся, чтобы она перешла в христианство. В конце письма она с такой трогательной нежностью прощается с ним, что, не будь она еврейкой и не иди речь о моем сыне, я всплакнула бы от жалости к ней. Хочешь, прочти. Только, Анка, никому об этом ни слова.
Долго читала Анка письмо на четырех страницах, написанное мелким почерком. И столько в нем было любви, скорби, слез, самоотречения, что, не дочитав, она расплакалась.
— Она умрет от горя… Если пан Мечислав действительно ее любит, он невзирая ни на что…