Со всех сторон слышался глухой шум фабрики, похожий на неумолкающий гул моря, — стены дрожали, движущиеся по всему складу приводные ремни, переносившие энергию в соседние цеха, резко свистели, и еще более резкий лязг и скрежет токарных станков, доносившийся из соседнего модельного цеха, пронизывал воспаленные нервы Травинского тупой болью.
— Что же ты думаешь делать? — прервал молчание Боровецкий.
— Пришел просить тебя о помощи, я знаю, у тебя есть деньги. Поверь, если бы не такой крайний случай, я бы не решился.
— Не могу, ну никак не могу. Деньги у меня есть, но я, как ты, наверно, слышал, сам собираюсь открыть фабрику, а кроме того, как раз теперь на мне лежит обязательство по другому делу.
— Одолжи на месяц, в обеспечение этой суммы предлагаю тебе мою фабрику и все мое имущество. В крайнем случае этого наверняка хватит на покрытие долга.
— Я тебе верю, но денег не дам. Ты — неудачник, я бы попросту побоялся затевать дела с тобою. Возможно, ты устоишь, а возможно, потерпишь крах — кто знает? — мне же надо жить и обзавестись фабрикой. Я продлил бы твое существование на какой-нибудь год, а сам бы погиб.
— По крайней мере ты откровенен, — с горечью вымолвил Травинский.
— Дорогой мой, зачем же мне тебя обманывать! Я ненавижу бессмысленную ложь, как ненавижу сентиментальные излияния по поводу любого несчастного, которому от этого лишь та помощь, что он может подыхать, облитый слезами сочувствия. Я бы помог, если б мог, но поскольку не могу, не помогаю. Не могу же я отдать свой сюртук пусть даже совсем голому, если без него сам замерзну.
— Ты прав. Не будем больше об этом говорить. Извини, что я тебя побеспокоил.
— Ты на меня обижен? — воскликнул Кароль, задетый оттенком горечи в голосе Травинского.
— О нет. Ты так ясно поставил вопрос, что твой отказ мне вполне понятен, — другое дело, что от этого мне не легче, зато все хорошо понятно.
Травинский встал, собираясь уйти.
— Договариваться ты не намерен?
— Нет, и пытаться не буду, я способен только честно объявить себя банкротом.
— Ты мог бы поискать еще какие-нибудь способы.
— Подскажи, я с удовольствием выслушаю твой совет.
— Страховка у тебя солидная?
— Вполне, осенью я ее возобновил, после того неудавшегося поджога.
— Право, жаль, что тогда ты не сгорел. Тот рабочий, желая отомстить, оказал бы тебе, напротив, большую услугу.
— Ты говоришь серьезно?
— Вполне, и так же серьезно обращаю твое внимание на то, что в данную минуту горит Гросман, что ночью сгорел Гольдштанд, а завтра наверняка сгорят Фелюсь Фишбин, А. Рихтер, Б. Фукс и другие. Что ты на это скажешь?
— Что я никогда не был и не буду поджигателем и вором.
— Я же тебя к этому не склоняю, я только показываю тебе, каковы твои конкуренты, каковы их способы удержаться на плаву, — против них тебе не устоять.
— Ну что ж, погибну. Когда у меня уже не будет сил бороться, пущу себе пулю в лоб.
— А жена? — поспешно напомнил Кароль, заметив в глазах Травинского блеск отчаянья.
Травинский вздрогнул.
— Слушай, у меня появилась идея. Ты со стариком Баумом знаком?
— Мы соседи, живем совсем рядом.
— Пойди к нему, расскажи все начистоту. Он фабрикант, но чудак, и наверняка тебе поможет. Голову даю на отсечение, что, раз он твой знакомый, он тебе поможет.
— Мысль и впрямь хорошая, да кроме того, что я теряю, если он откажет!
— Действительно, ничего, попытаться стоит. Он среди лодзинских фабрикантов — уникум. Человек, который мог иметь миллионы и не пожелал нагнуться, чтобы их поднять; человек, который заплатил за других сотни тысяч рублей, враг крупных предприятий, консерватор, сноб или архичудак, как его называют, а по сути настоящий безумец, пережиток времен ручного ремесла.
Они молча простились.
При расставании Кароль почувствовал в Травинском какой-то холодок. Посмотрел в окно ему вслед со странным чувством жалости.
— Недотепа, шляхетский последыш, — произнес он вслух, чтобы заглушить в себе пока еще тихий голос совести, который быстро крепнул и заявлял о себе все громче.
Не пожелав оказать помощь, Кароль себя вполне оправдывал перед самим собою, и все же он не был собой доволен. Перед глазами все стояла эта светловолосая голова, лицо, будто отмеченное неизгладимой печатью заботы и тревоги. Кароль чувствовал, что надо было одолжить деньги, что он ничего бы на этом не потерял и оказал бы огромную услугу Травинскому. Угрызения совести становились все мучительней.
«Какое мне дело, если еще один свернет себе голову», — думал он, пробегая по стригальному цеху, заваленному до потолка кипами белой ткани, которую пропускали в машине между двумя лезвиями: одно спиралевидно двигавшееся по цилиндру и другое прямое с математической точностью срезали со скользившей меж ними полосы ткани хлопковый «мех», который образуется при тканье.
В этом белом, холодном и не очень шумном помещении работало десятка полтора женщин — воздух был мутен от едва заметных частиц хлопковой пыли, возникающей при стрижке ткани; она висела в воздухе, обволакивала машины и людей и, как серый густой мох, тряслась на трансмиссиях, приводивших в движение механизмы и уходивших куда-то в потолок.