И Антось начал показывать руками, как он возьмет поводья; он хмурил от напряжения брови, чмокал и кивал, будто раскачиваясь в седле. На щеках его проступили алые пятна.
— И мы тоже поедем, Юзек! — закричали дети, подбегая к кровати.
— Поедете, только на подводе, — серьезно ответил Антось.
— На подводе с цетвелкой кастановых, — прощебетала девочка, прижимаясь к коленям Юзека светлой как лен головкой и поглядывая на братьев голубыми, сияющими от радости глазенками.
— Но! — покрикивал толстенький мальчик, толкая впереди себя стул и ударяя по нему кнутиком, скрученным из обрывков старого маминого фартука.
— Поедешь, Геля, все поедут, и Игнась, и Болек, и Казик.
— Юзек, а я знаю, что такое костел! Это такой дом за мельницей, куда мы так долго ехали, и там играет орган — буумм… буумм… и люди носят на палках платки с картинками и вот так поют: А! а! а! а! — запел мальчик, подражая услышанному когда-то костельному пенью; он взял из угла швабру, повесил на нее носовой платок Антося, весь в кровавых пятнах, и начал очень важно ходить вокруг стола.
— Погоди, Болек, мы тоже сделаем костел! — закричала девочка, и дети быстро покрыли себе головы кто чем и достали из комода книги.
— А я буду ксендз, — заявил старший из них, девятилетний Игнась.
Он накинул себе на плечи фартук, нацепил на нос мамины очки, открыл книгу и тонким голоском запел:
— «In saecula saeculorum… um…»
[24]— Аминь! — хором ответили дети и продолжали петь, с важностью вышагивая вокруг стола.
У каждого угла они останавливались, ксендз опускался на колени и крестил их; пропев несколько слов, двигались дальше, выводя идущие из сердца напевы, которыми их с детства напитали в деревне.
Яскульская молча смотрела на них.
Антось тоже подпевал вполголоса, а Юзек наблюдал за матерью, которая украдкой вытирала слезы и, опершись на маленький столик, погружалась мыслями в недавнее прошлое, что было еще так живо в их сердцах.
Для Антося не было ничего дороже этих воспоминаний. Он перестал петь — унесся душою в любимую деревню, умирая от тоски по ней, как растение, пересаженное в негодную почву.
— Дети, чай пить! — позвала наконец мать.
Антось тотчас словно бы проснулся и, не понимая, где находится, с удивлением озирался вокруг, смотрел на зеленые от сырости стены, на которых портреты предков и почерневших рамах гнили вместе со всей семьей, спасенные при постигшей их потомков катастрофе, и слезы блеснули в его глазах; он лежал, будто онемев, и смотрел мертвенным взором на грязно-бурые капли влаги, сочившиеся из стены.
Юзек выдвинул стол на середину комнаты, все семейство живо расселось вокруг, дети с жадностью набросились на хлеб и чай, только Юзек не ел, он глядел озабоченным отцовским взором на светло-русые головки и глаза, тревожно следившие за тем, как исчезает хлеб, глядел на мать, которая, ссутулясь, с лицом мученицы, бесшумно, как тень, двигалась по комнате, обнимая всех своим взором, излучавшим безграничную любовь. Лицо ее с тонкими аристократическими чертами, исполненное нежности и отмеченное печатью страдания, чаще всего обращалось к больному.
За чаем никто не разговаривал.
Вверху, над их головами, безостановочно стучали ткацкие станки и глухо урчали прялки, отчего весь дом постоянно дрожал, а порой в окошко проникал с улицы смутный шум голосов, или звуки шлепающих по грязи ног, или грохот проезжающих повозок.
Лампа под зеленым абажуром освещала только головы детей, а вокруг них комната тонула в полутьме.
Вдруг резко отворилась дверь и в комнату, шумно топнув на пороге, чтобы сбить грязь, вбежала молодая девушка.
Она бурно кинулась целовать Яскульскую, тискать детей, которые с криками к ней устремились, подала руку Юзеку, затем наклонилась над больным.
Добрый вечер, Антось, вот тебе фиалки! — воскликнула она и, отколов с корсажа на пышной груди букетик, положила его Антосю на одеяло.
Спасибо. Хорошо, что ты пришла, Зося, спасибо!
Антось жадно вдыхал нежный аромат цветов.
— Ты прямо из дому?
— Нет, я была у пани Шульц, там Фелек играл на гармони, я немножко послушала и бегом к Мане, а от нее уж к вам заглянула по пути.
— Мама здорова?
— Спасибо, здорова вполне, с нами со всеми так переругалась, что отец пошел пиво пить, а я на весь вечер убежала. Знаешь, Юзек, этот твой молодой Баум очень симпатичный молодой человек.
— Ты с ним познакомилась?
— Мне его нынче в обед показала одна чесальщица.
— Он очень хороший человек! — горячо подхватил Юзек, глядя на Зосю, которая и минуты не могла усидеть на месте; начала вместо Яскульской разливать чай, пересмотрела все книжки, лежавшие на старом комоде, подкрутила лампу, исследовала вязанную крючком салфетку на швейной машине, пригладила детям волосы — крутилась по комнате, будто юла.
Печальное, мрачное, как могила, жилье наполнилось весельем горячей, здоровой юности, которым веяло от прехорошенького смуглого личика Зоси и ее черных живых глаз.
В движениях ее, в уверенном тоне была почти мужская резкость — следствие работы на фабрике и постоянного общения с мужчинами.
— Вам не следует носить этот платок на голове, пани Яскульская, он вас портит.