— Иногда это единственная возможность. Кстати, по вашей логике Мойков до недавних пор тоже был в когорте извергов. Немцы заняли его родную деревню и всех жителей сделали тевтонами. Но сейчас это все позади. Русские вернулись, и он теперь снова русский. Наш с вами враг, если по-вашему.
Мария Фиола рассмеялась.
— Интересно у вас получается. Кто же мы на самом деле?
— Люди, — сказал я. — Только большинство, похоже, давным-давно об этом забыли. Люди, которым предстоит умереть, но большинство, похоже, давным-давно забыли и об этом. Меньше всего человек верит в собственную смерть. Еще водки?
— Нет, спасибо. — Она встала и протянула мне руку. — Мне надо идти. Работать.
Я проводил ее глазами. Она уходила совершенно бесшумно, не семеня, не цокая каблучками, не уходила, а плыла, скользила мимо уродливых плюшевых рыдванов, словно их и не было с нею рядом. Должно быть, профессиональный навык манекенщицы, подумал я. Шелковый платок теперь туго облегал ее плечи, сообщая всей фигуре неожиданную гибкость и худобу, но никак не хрупкость — скорее какую-то стальную, почти грозную элегантность.
Я отнес бутылку обратно в номер и вышел на улицу. Резервный портье Феликс О'Брайен стоял у подъезда — пивом от него несло, как из бочки.
— Как жизнь, Феликс? — спросил я вместо приветствия.
Он передернул плечами.
— Встал, поел, отбатрачил свое, пошел спать. Какая это жизнь? Вечно одно и то же. Иногда и впрямь не поймешь, чего ради небо коптить.
— Да, — согласился я. — Но ведь коптим же.
V
— Джесси! — вскричал я. — Возлюбленная моя! Благодетельница! Радость-то какая!
Круглая мордашка с румяными щечками, угольками глаз и седым пучком пышной прически ничуть не изменилась. Джесси Штайн стояла в дверях своей маленькой нью-йоркской квартирки, как стояла прежде в дверях просторных берлинских апартаментов и как стаивала потом, уже в изгнании, в дверях самых разных жилищ и прибежищ во Франции, Бельгии, Испании, — неизменно улыбчивая, готовая помочь, словно у нее самой никаких забот нету. У нее и не было своих забот. Ее единственная забота, сущность всего ее «я» состояла в том, чтобы помогать другим.
— Бог ты мой, Людвиг! — запела она. — Когда же мы в последний раз виделись?
Самый расхожий эмигрантский вопрос. Я уже не помнил.
— Наверняка еще до войны, Джесси, — сказал я. — В те счастливые времена, когда за нами гонялась французская полиция. Только вот где? На каком из этапов «страстного пути»? Случайно не в Лилле?
Джесси покачала головой.
— А не в тридцать девятом в Париже? Перед самой войной?
— Ну конечно же, Джесси! Отель «Интернациональ», теперь вспомнил. Ты угощала нас с Равичем картофельными оладьями, причем пекла их прямо у него в номере. И даже брусничное варенье к оладьям принесла. Это было последнее брусничное варенье в моей жизни. С тех пор я брусники в глаза не видел.
— Это целая трагедия, — заметил Роберт Хирш. — В Америке ты ее тоже не увидишь, здесь брусники нет. Вместо нее тут другие ягоды — loganberriesnote 18
. Но это совсем не то. Впрочем, надеюсь, ты не сбежишь из-за этого обратно в Европу, как актер Эгон Фюрст.— А ему-то чего не хватало?
— Ни в одном ресторане Нью-Йорка он не мог получить салат из птицы. Он эмигрировал, приехал сюда, но отсутствие салата из птицы приводило его в отчаяние. Так и вернулся в Германию. Вернее, в Вену.
— Это нечестно, Роберт, — вступилась за Фюрста Дженни. — Просто он тосковал по родине, по дому. И потом, он не мог здесь работать. Он не знал языка. А здесь никто не знал его. В Германии-то Фюрста всякий знает.
— Он не еврей, — насупился Хирш. — По родимой Германии только евреи и тоскуют. Парадоксально, но факт.
— Это он про меня, — пояснила Джесси со смехом. — Какой же он злюка! Но у меня сегодня день рожденья, и мне на его выпады плевать! Заходите! У нас сегодня яблочный штрудель и крепкий свежий кофе! Совсем как дома. Настоящий кофе, а не та разогретая бурда, которую американцы почему-то называют этим словом.