Поэтому он предложил, чтобы они быстро зарегистрировались в загсе. В то время у него попросту другого варианта не оказалось в кармане, хотя он знал, что она уже безнадежно болела. Все знали. Но бросить после того, как у нее признали лейкемию? Как-то не выстраивалось: что скажут о нем на работе? Там ведь всегда все знают и шелестят языками друг другу в ухо. Поэтому он тянул, хотя давно устал от нее. А оказалось, все очень даже на руку. Таким вот образом он и получил комнату. Да, через несколько месяцев остался один, хотя регулярно ездил после работы в больницу, сидел, говорил необходимые слова, даже похудел от недосыпания так, что брюки сползали. Мать тоже старалась изо всех сил, ездила, своим министерским «девочкам» рассказывала, какой ужас происходит, как волосы выпали и зубы почти все потеряла, как на костылях передвигается. Тяжело досталось, на работе сослуживцы жалели его искренне, смотрели с сочувствием, с полным пониманием горя. Она умерла через полгода после того, как они въехали в ту самую комнату… А уже потом, при разводе, отец выторговал комнату себе, в обмен на то, что Сева поселится опять с матерью. Родственники ее какие-то отыскались, конечно, посыпались один за другим, попытались вякнуть о правах на наследство. Но от них тут же отделались. Все было проиграно моментально, как по нотам, сложно, детали просчитаны в мелочах, когда родители делили жилплощадь, — за спиной отца уже была эта толстоногая, грудастая хищница Люба, которая потом, после его смерти, преспокойно укатила с двумя своими великовозрастными детьми в Израиль, швырнув Севе ненужные ей теперь семейные альбомы отца, его медали, грамоты — бумажный хлам, короче, а старое серебро увезла, разумеется, с собой. Даже и сейчас, по прошествии стольких лет, Всеволод Наумович морщится: сын полусумасшедший, дочь — типичная девка, патлатая прыщавая лахудра, готовая хватать любого мужика, чтобы тащить к себе в постель… Так что комната отошла отцу, а Сева переехал на старое место. Поэтому вторая его женитьба — и не женитьба на самом деле, так, случайность, разменная карта, мелкий пассаж в большом оркестровом произведении, прозаически именуемом жизнью. И все это — в далеком-далеком прошлом. Забытом. Таких женщин у него было… И теперь при воспоминаниях о них Всеволод Наумович довольно хмыкает: не подкачал он в этом смысле, да…
— Слушай, отец зовет к себе в мастерскую — посмотреть, как он будет работать с натурой. Махнем? — предлагает Севе закадычный друг Илюшка.
После уроков они медленно идут по улице, обходя раннеапрельские лужи. Яркое солнце прямым попаданием в глаз заставляет щуриться. Но хорошо! Хочется смеяться от счастья. С чего счастье? Да ни с чего! Просто хорошо — и все! В этом году заканчивается эта проклятая школа. Все, как сговорившись, задают один и тот же дурацкий вопрос: а потом куда пойдешь, в какой институт будешь поступать? Кому какое дело?! У Севы планов нет. Об этом думать пока не хочется. Потому что просто хорошо и весело жить на свете. Главное — чтобы легко, чтобы получать от жизни удовольствие, а не мучиться проблемой, про которую в школе постоянно талдычат: «Кем быть?». Выковыривают эту проблему у каких-то там классиков и вбивают молотком им в головы. Институт, работа — об этом мать с отцом позаботятся, всегда что-нибудь придумают. Потому что у Севы как бы никаких особых желаний нет, и в какой сфере он хотел бы применить себя, он не представляет. Решат, что по их стопам ему идти, пойдет. До этого еще далеко, поступать — это еще в августе, а сейчас — только начало апреля.
Сева лихо поддает ногой завалявшийся от зимы кусок льдышки, он низко летит над тротуаром и попадает в ствол дерева.
— Во, видал? — победоносно смотрит на друга Сева.
— Подумаешь! Я тоже так могу! — И Илюшкина льдышка попадает туда же.
— Хулиганы! — ворчит проходящая мимо старуха. — А если кому в глаз?
Но они только весело хохочут в ответ.
— Так как? Идем к отцу? — повторяет вопрос Илюшка.
— Это где?
— На Преображенке, рядом с барахольным рынком. У него оборудована мастерская на чердаке. Так что? Махнем? Там интересно, картин много. На него посмотришь: он колоритный.
У Илюшки, как он сам шутит, два отца и две матери. Папа-художник — биологический; с Илюшкиной биологической мамой, детской писательницей, развелся, когда Илюшке было всего два года, что Илюшка объясняет очень просто: «Мою маму кто же выдержит долго?!» Но, видимо, и папу долго не выдерживают, поэтому вторичные «мамы» и «папы» у Илюшки постоянно меняются, причем «папы» — в основном с именами: киноактеры, поэты, музыканты; «мамы» — намного проще: от натурщиц до студенток худучилища.
На следующий день они едут на Преображенку и топают на самый верх пятиэтажного дома.
— Я сказал отцу, что ты аид, — сообщает Илюша и, поймав удивленный взгляд Севы, поясняет: — «еврей» по-нашему.
— Знаю. Только — зачем? — непонимающе смотрит Сева.
— Так… Пароль у него такой. Это не касается только женщин: у моего папаши все жены были русские.
Они останавливаются перед незапертой чердачной дверью, Илюшка широко распахивает ее перед Севой: