Рассвело. Из-за пригорка сверкнула искорка солнца, и луч от-нее, скользнув по стерне ржаного поля, уперся в сизую стену, вызолотил пятнышко, будто художник коснулся кистью чистого холста, сделал пробный мазок. Через две-три секунды кисть пошла писать уверенно: покрыла целый угол холста розовато-голубым тоном, едва заметной охрой положила тени от прибрежных верб, потом мазнула белилами, обозначив стволы заречных берез. На сером холсте тумана солнце рисовало картину. Она была очень живописна, но, к сожалению, солнцу нельзя было сказать: «Остановись, картина хороша, дай насладиться искусством». Солнце выкатилось целиком и убрало собственное творение. Спасибо и за это, великий художник, я сохраню в памяти твою волшебную кисть. Буду знать, что по утрам ты волшебничаешь, и когда душа затоскует по красоте, постараюсь не проспать эти минуты.
Утром я шел тропинкой через рожь. Накрапывал дождь, но теплый ветерок обдувал колосья, они быстро обсыхали, и стоило коснуться рукой, как с колосьев слетали облачка пыльцы: рожь цвела.
Впереди, слева от тропинки, вспорхнула птичка. Вспорхнула и упала. Рожь была такая густая, что птичка запутывалась в ней и не могла взлететь. Я легко достал ее рукой. Серое с коричневатым оттенком перо, светлый не очень длинный клювик. Ладонью я чувствовал тепло ее маленького тельца, а она, наверно, чувствовала тепло моей ладони и сидела смирно, бесстрашно уставив на меня черную бусинку глаза. Я давно заметил, что малые птахи в руке человека не бьются, сидят, притихнув, будто в гнезде.
Я поднял руку над колосьями ржи, раскрыл ладонь. Секунды две птичка сидела не шелохнувшись, потом вспорхнула и, часто-часто трепеща крыльями, пошла прямо вверх, посылая на прощанье звонкую трель. Сразу же свечками поднялись еще две, и еще, и еще — и зазвенели в поднебесье веселые колокольчики.
Жаворонки пели песню признательности человеку за его доброту.
На небе ни тучи, ни облака. Небо — белый потолок, солнце — матовая лампа.
Но вот в полуденной стороне над сосновым лесом появляется синь. Она постепенно густеет, набухает, расплывается вширь, тянется кверху и гасит матовое солнце. Краски на земле меркнут. Пронзительно яркую зелень подернуло сумерками. Вверху глухо загремело.
Наконец по густо-серому набрякшему мешку сверху вниз полоснула острым лезвием молния, раскроила его с треском и выпустила ветер. Короткий вихрь прошелся по-над землей, расставил пыльные столбы, но их тут же повалил крупный секущий дождь.
Опорожнился мешок — и снова лазурное небо и золотое солнце. Ни тучи, ни облака…
В водополье Дёржа подмыла суглинистый берег, оторвала и унесла половину косогора. Образовалась стена под крышей-дерном. Прилетели ласточки и насверлили гнезд — три ряда дырочек под зеленой крышей в охряного цвета стене.
Середина лета. Только-только взошло солнце. Оно ударило низкими лучами прямо в стену — в каждую дырочку по лучу — и разбудило ласточек. Ласточки проснулись — и за работу. А работа известная: мошек ловить, птенцов кормить.
Кружится над плесом живой невод, то раскинется широко, то стянется вдруг к берегу-стене, исчезнет на миг в норах-гнездах. Кажется, невидимый рыбак сноровистой рукой закидывает над водой необыкновенную снасть из черно-белых нитей.
Триста раз на дню кормит ласточка своих птенцов. Потому и работает живой птичий невод от зари до зари. Нелегкое дело — детей вырастить, на крыло поставить.
Есть у меня знакомая синица по имени Цвенька.
За деревней на траншеях растут березы. Под березами тропа, которой я хожу в лес.
Сначала мне казалось, что в березах невесть сколько птичек: вся полоса прямо-таки наполнена звоном их голосов. Но прислушался — и вижу: э, нет, в птичьем царстве строгий порядок. Вот на краю полосы одна синичка выводит: си-си-си… трэ-тэ-тэ… Прошел шагов сорок — вторая: синь-синь-цви… Дальше — третья, еще дальше — четвертая. Сидят цепочкой на самых вершинах, распевают, но в гости друг к дружке не ходят. У каждой синицы, оказывается, свой надел, летать в чужой нельзя.
Когда я разобрался в птичьем порядке, стал различать их по голосам. Они хоть и одну песню поют, да по-разному. Особенно выделялась та, что жила на изгибе траншеи. Она пела так: си-си-си… цвень-цвень-цвень… За это и прозвал я ее Цвенькой.
Утром, едва только поднимусь на пригорок, уже различаю в птичьем хоре ее голосок. Подхожу ближе и говорю:
— Здравствуй, Цвенька!
— Си-си-си… Цвень-цвень… — отвечает она, и я понимаю, что она говорит: «Спасибо. Добрый день».
При дележке Цвеньке достался самый живописный надел. Внизу — заросшее иван-чаем колено траншеи. Справа и слева высокие березы-тройчатки, а между ними рядок маленьких березок и сосна-подросток. Сзади и спереди — поле, засеянное овсом. Над полем встает солнце и светит Цвеньке прямо в «окошко».
Один раз вздумалось мне подразнить Цвеньку: стал я высвистывать ее песенку. Как она рассердилась! Свечкой вверх взлетит, крылья распустит, парит над своим владением и выговаривает мне: «Пришел, так слушай. Видишь, место занято».