Федор Кузьмич говорил, что нового работника с прежней службы поперли, вот он теперь и пристроился кормилой к подселенцевским рабам. Гендер сам стряпал для них неслыханное, страшно пахнущее варево, сам что-то в их еду добавлял, сам дважды в день вниз топал по лестнице в подпол. Первые три-четыре дня рабы чего-то там ревели и жрать не хотели, но Пол только добавлял в старую еду немного накрошенной ежатины и еще темно-красной жидкости из банки - и с той же кастрюлей опять лез в подпол. Со второго раза, с третьего - рабы оставляли кастрюлю пустой. Раньше туда ходила Нинель с Варфоломеем, теперь Пол брал с собою паренька-богаты-ря, а Нинель вовсе посещать рабов перестала, пообещав, что "скоро много разного будет, будет им..." Доня не расслышала - то ли "дедушка", то ли "девушка". Доня ожидала ну, чего-нибудь. Она с самых первых сознательных мгновений жизни знала, что Нинель слов на ветер не бросает.
В своем катухе Гендер развел немыслимую чистоту. Стены, пол и потолок он отскоблил крупным песком и наждаком. Выделенный ему старый стол постоянно застилал свежей газетой; за неимением скатерти, взять хозяйскую он почему-то отказался, - впрочем, посуду он тоже держал собственную, а именно - графин с кипяченой водой. Возле двери, изнутри, укрепил он в своем катухе карманное зеркальце - смотрелся в него по утрам, прежде чем выйти к прочим обитателям подселенцевских хором. Узкая койка, которую он выбрал из числа предложенных, всегда была застелена с солдатской точностью - сто двадцать восемь квадратиков одеяла налицо, прочие подвернуты. Что было в его комнате странно, так это то, что среди пожитков почти не оказалось ни одной книги; Гендер признался Доне, что читать никогда не любил, потому что дело это долгое и только отнимает время, - но, несмотря на это, стихи он любил.
В уголке, на тумбочке, Гендер приладил доску, к ней привинтил микроскоп, спиртовки и несколько рядов пробирок на проволоке - тут была его лаборатория. Гендер всерьез изучал организмы подопечных шести бывших таможенников рабов: некогда кособородого, нынче бритого экс-капитана Овосина, двоюродных братьев экс-рядовых Листвяжных, а также экс-рядовых Запятого, Сырцова и Забралова.
Шестеро рабов, брошенных на декаду - то есть на двенадцать лет - в подпол к Роману Подселенцеву, не могли ждать досрочного освобождения ни при каких обстоятельствах, включая возможное прощение со стороны Романа, - тогда предстояла бы отправка в Римедиум, где, по слухам, никто столько не живет, вредное это место для жизни. Даже умри Роман (что в его возрасте никто не расценил бы как неожиданное событие) - рабы просто перешли бы по наследству к его старшему сыну Дидиму, а у того только и власти было, что отказаться от них в пользу младшего брата своего Захара, притом у каждого из братьев имелось по четверке взрослых сыновей плюс множество внуков мужеска пола. Каждый мог делать с рабами что хочет (даже убить, хотя за это Минойский кодекс грозил огромным штрафом), кроме одного - дать свободу. Приговор архонта не мог отменить даже сам архонт, его не мог отменить архонтов преемник, - теоретически его мог отменить российский император, предкам которого Киммерия присягнула как вассальная волость. Но что-то никогда не доходили руки у российских императоров до киммерийских прошений. Да и слать куда? Консулу Киммерии в Арясине для вручения лично... При мысли о таком прошении даже в потемках подвала на Саксонской набережной помысливший смеялся. Иногда - громко, если со стола посылали что-нибудь минимально хмельное. Чаще - тихо. Еще чаще - молча, про себя.