Варфоломей врал: повязку с пришибленного глаза у него Федор Кузьмич вот уже неделю как снял. И газету-сплетницу, «Вечерний Киммерион» с упомянутым заголовком он тоже видел. И Венеру в садике — еще до визита на могилу Конана-Варвара — не один час ворочал, даже с места сдвинул, но понял, что тащить ее через полгорода к офенской гостинице сил ему никак не хватит. Ну, а Римедиумом в Киммерионе пугали и детей, и взрослых. И даже, говорят, бобров — но на этот счет, во избежание межрасовой розни, киммерийская пресса ничего официально не сообщала.
Брата своего Веденей пугал Римедиумом с детства, но не особенно помогало. Варфоломея утешало, что еще ранее первой кражи, на которой он попался, десятка три прошли безнаказанно. Мешок жертвенной серы, упертый у брата, до сих пор был надежно спрятан на Выселках. Одна беда, что никому, кроме сивилл и гипофетов, такая сера задаром не нужна, а старший брат украденное вряд ли стал бы выкупать — скорей отвесил бы затрещину, наплевав, что младший силою давно его превзошел.
— А мешок серы мог бы у меня и не воровать. Всё одно никому больше не нужна. Даже на порох не годится. Интересно, Варька, тебе что, всё на свете украсть хочется?
— Не всё, — оживился и мечтательно сощурился выздоравливающий, — но иногда очень хочется. Чтобы большое. Колокол с Кроличьего острова, к примеру. Или камин у архонта. Или русскую печь. Или железное бревно… Особенно бревно, только чтобы очень большое. Большое, оно… крупное. А крупное… крупное всегда спереть хочется, потому что оно большое.
Весь этот монолог Веденей слышал не раз и не два, но покушение на многотонную Венеру его слегка поразило. Эту бы силищу — да к чему путному!
— Что ж ты у меня ни одной сивиллы не упер? Бывают крупные, жертвенник гнется…
— А на фига, — скучно спросил Варфоломей, — тебе новую определят, а куда я ее, старую бабу, дену? Была б она каменная. Или чугунная!
— Ты его не слушай, — сказала возникшая в комнате татарка, — возрастное это у него. Как заматереет и женится, то есть женится он уже потом, а сперва у него дочка уже будет… Он, в общем, не будет воровать, перестанет, я тебе точно говорю. Ты ему тогда верь. А сейчас ты мне верь, я точно говорю.
Веденей не сомневался, что точно, — он знал, эта женщина действительно видит будущее. Значит, все дело в подростковом, так сказать, созревании, и пора парню, говоря со всей киммерийской стыдливостью, становиться мужчиной.
— Уже скоро, — сказала Нинель в ответ на мысли Веденея, — а вот насчет чтобы с хозяевами и с нами откушать? Хозяйка Гликерия приглашает. Стол постный, но рыбку припасли. Пирог с рыбой даже домовой любит. Особенный пирог. Не отказывайся, все равно не откажешься.
— А мне пирог? — оживился Варфоломей.
— И тебе пирог. Тебе два пирога. Оба с розгами. Да лежи ты, недоросток! Федор Кузьмич тебе горчичник тогда знаешь куда?
Варфоломей знал и не бунтовал.
Вербная трапеза в доме Подселенцева удалась по первому разряду, даже старик-хозяин не удержался и прежде гостей выполз в столовую на запахи. Политый кедровым маслом пирог с рифейской зубаткой занимал всю середину стола. Мочености, солености, квашености стояли вперемешку с припущенным, припеченным и потомленным. Женщины вели себя за столом строго, старики-мужчины еще строже. Тоня кормила кроху-Павлика чем-то особенным, наверняка тоже праздничным. Красивая Доня постреливала глазами на видного собой гипофета. Гликерия терпела и не включала телевизор, хотя сегодня опять крутили про Святую Варвару. Все восьмеро, считая малыша, наконец, устроились за киммерийским столом — квадратным, со скругленными углами.
— Эта моя речь, — сказал старик-хозяин, поднимая стопку, — наверное, эта моя речь будет историческая. Я сегодня хочу выпить исторически.
Старец-камнерез ненадолго умолк, со значением покачивая во всё еще сильных пальцах стопку настойки на бокрянике, морозом будланутой. Питьё было горьким, мужским, но именно оно посверкивало в стопках у всех собравшихся за столом, лишь Гликерия по стародевичеству налила себе на донышко морошковой подслащенной, ярко-желтой. Уровень напитка в стопках, впрочем, был разный — от налитых всклянь у Романа Миныча и Федора Кузьмича до нескольких символических капель перед Антониной. Варфоломей лежал в постели, но дверь из столовой к нему была распахнута, и стопку ему тоже отнесли полную, и слушал он своего хозяина с величайшим уважением, с таким, какое мог испытывать лишь к человеку, изготовлявшему всю жизнь большие и тяжелые вещи, — такие, которые украсть хочется.