«Мэри, не надо. Не делай этого».
Так обращаются к самоубийце.
«Не прыгай».
Она прыгает. Корчится от боли. Стонет. И опять идет вверх.
Я хватаю ее за руку.
«Прекрати. Прекрати немедленно».
Она стряхивает мою руку прочь. Маска ярости на лице, зубы стиснуты. Ветер перебрасывает волосы ей на глаза.
«Ведь он от Дика, правда? От Дика. От Дика!»
Она забирается на фундамент.
«Ладно. От Дика».
(Ну, крошка будущий отец; получил?)
Она подходит ближе к краю, чтобы еще раз прыгнуть.
«Мэри, мне кажется, он знает, что я знаю. Мэри, поговори со мной. О Господи… Я пришел сказать тебе. Мне кажется, мы… А тут еще этот сундук…»
(Мэри, если ты сей же момент не прекратишь…)
Но Мэри не слушает. Потому что, прежде чем она успевает еще раз прыгнуть, прежде чем очередной удар о землю сможет сделать свое дело, ноги у нее как-то вдруг подгибаются, и ей, чтобы не упасть, приходится опереться о просмоленный дощатый бок ветряка. На корточки, и роняет голову.
Я забираюсь на фундамент. Сажусь с ней рядом. Обнимаю одной рукой за плечи. От кожи веет льдистым неживым холодком. Я пытаюсь влезть в ее шкуру и внезапно почти физически ощущаю, как вибрируют у нее под кожей нервные окончания.
«Что-то случилось, – выговаривает она и поднимает голову; на лице – призрак смеха. „Значит, все-таки сработало“.
А потом она говорит, сквозь хлынувшие откуда ни возьмись слезы: «Не от Дика. Он наш. Наш. Понимаешь?»
Дует ветер, перебирая листья тополей, и алые маки, и каштановые волосы Мэри. Он дует, наливая спелостью восточноанглийскую пшеницу, перекрашивая фенлендские нивы – с явственной отдушкой хлебной печи – в золотистый цвет буханок, которыми они в один прекрасный день и станут. Однако, хоть ветер и теплый, хоть он и утихает понемногу, поскольку дело к вечеру, с таким же успехом мог дуть и холодный, безжалостный зимний ветер.
Мы забираемся в пустую скорлупу старого ветряка. Здесь мы когда-то посеяли любовь и ждем теперь ее преждевременных всходов. Я откидываюсь – спиной на иссохшие доски. Мэри ложится ко мне. Задирает юбку.
«Крови мало. Там что-то случилось, внутри. Только что. Надо подождать… Вот, видишь».
Она не может встать. Сразу начинает тошнить.
Мы ждем (шепотки и сквознячки; порывы ветра; тонкий писк ласточек), проходит час или чуть больше. И ничего не происходит.
В конце концов я набираюсь храбрости: «Мэри, а может – все в порядке. Может, ничего и не произойдет».
(Ведь именно этого мы только и хотим, не правда ли? Чтобы Ничто произошло. Чтобы что-то не произошло.)
Она качает головой. Трусики запачканные кровью, у нее вокруг колен. Дело сделано. Назад не переделаешь.
«Ведь ты же – понимаешь?»
Да, я понимаю. Потому что если бы этот ребенок никогда не… Тогда бы Дик никогда не… И Фредди… Потому что причина, следствие… Потому что Мэри сказала, я знаю, что мне…
Я понимаю, но вот чего я понять не могу: ласкового августовского солнышка, жаркого ветра, медового запаха луговых цветов, и, прямо над нами – где когда-то, во времена Томаса Аткинсона, крутились, выкачивая-воду, выкачивая-воду деревянные крылья, – жестокой, васильково-голубой окружности летнего неба.
Надвигается вечер. Ветер стихает.
Устроив Мэри поуютней в сгибах рук, вызвав из былых времен вечерний – в спальне – голос мамы (но это ведь я ребенок, а она…), я начинаю говорить надтреснутым тоном тех взрослых, которые в самый разгар кризиса пытаются хотя бы перед детьми делать вид, что все хорошо: «А помнишь, Мэри, когда мы в первый раз сюда пришли, когда мы, когда?..»
(А помнишь, Мэри, давным-давно, давным-давно? Когда еще не было ни телевизоров с многоэтажками, ни ракет на Луну, ни противозачаточных таблеток, ни транквилизаторов с карманными калькуляторами, ни супермаркетов с едиными школами, ни ядерных боеголовок… когда были паровозы и волшебные сказки… когда у идущих по Лиму лихтеров все еще можно было различить на носу оставшиеся с былых времен два скрещенных ячменных колоса? Ты помнишь тот ветряк? А как мы с тобой ходили на Уошфенскую топь?..)
Но Мэри неинтересно. Лицо у нее белое и холодное. Глаза зажмурены. Ей дела нет до историй. Она не любопытна.
Ветряк-убежище, ветряк-укрытие. Разве могут нас спасти его разрушенные стены? Разве нас утешат деревянные объятия?
Но мы лежали в ветряке, тем золотым летним вечером, как будто в последнем на земле убежище. Потому что именно так я и думал, невзирая на пшеничные поля, и маки, и васильково-голубые небеса: скоро все кончится.
40
О НОЧНЫХ КОШМАРАХ СОВРЕМЕННОСТИ
«И люди все садятся в машины, сэр, и выезжают на улицы. Им кажется, они могут уехать куда-нибудь в безопасное место. Им так кажется, хотя их и предупредили, что это бессмысленно. Родители заталкивают нас с сестренкой в машину. У них и мысли нет насчет еды, одежды, ничего такого. Потом мы выезжаем на шоссе, а оно сплошь забито машинами. И люди сигналят, кричат, визжат. И мне приходит в голову, что вот так оно все и кончится – мы все умрем в огромной автомобильной пробке…»