Читаем Земная печаль полностью

Так-то вот я кощунствовал, можно сказать, а сам Настасьи Романовны немного боялся. Ходит она, работает около меня чисто, тихо, а у самой все такая улыбочка, — что это, мол, одна видимость, а тебя со всеми твоими штуками я наизусть знаю. Ничего от меня не скроешь.

По правде говоря: друг с другом мы целый день, спим вместе, взгляду ее каждая моя жилочка открыта, и когда я побледнею, когда тоска на меня находит, — ничего этого нельзя утаить: уж про то не говорю, что во сне станешь бормотать —. сны же у меня всегда были беспокойные, а в это время особенно.

И я тоже присматривался к Настасье Романовне, к ее поступи мягкой, теплоте, что в ней была, и думал: а что, если бы она узнала, на какие деньги я этот буфет содержу? Что бы она сказала? Это загвоздка была для меня, и, положив руку на сердце, ничего я тут не мог ответить.

Как-никак, прожили мы зиму, а в марте весна уж открылась, в западном крае она раньше нашей, московской, бывает. Стало у нас больше пассажиров: перед Пасхой многие из столиц за границу ездят отдыхать. Смотришь, бывало, на эти скорые поезда, что богатых людей, спокойных, довольных, в чужие страны везут, даже завидки возьмут. На лицах у них написано: мы, мол, порядочные люди, сколько надо за зиму проработали, деньжонки есть, а теперь едем жизнью пользоваться, потому мы не какие-нибудь, не шушера, а настоящие. И они на меня тоже тоску нагоняли. Хотелось мне тогда тоже в поезд сесть и куда-нибудь на край света уехать, например в Южную Америку. Тут я вспоминал, как, бывало, Ольга Ивановна читала в газетах о разных кассирах, мошенниках, которые, взяв большой куш денег, за границу скрывались. Помню, когда она это читала, мне было чудно, и очень я себя далеко от этих людей полагал, а вот теперь оказывается, сам как раз такой, даже хуже, и еще тем хуже, что и цапнул-то немного.

Между прочим, здесь я имел одну встречу. Однажды, вижу, несут на носилках человека, четверо носильщиков, за носилками дама, хорошо одетая, в сером костюме: это — значит, только что из Москвы поезд пришел, и больного старика к заграничному перетаскивают. Смотрю, знакомое что-то. Ближе подходят — ну, конечно, Лев Кириллыч и Ольга Ивановна. Значит, на воды наконец собрался. Я за самовар наш огромнейший укрылся, но тоже, помню, как бумага стал белый. А тут как раз Настасья Романовна со своим невинным видом:

— Взгляните, — говорит, — Николай Ильич, какого слабого человека, а тоже лечиться везут!

Сама смотрит на меня, и видит, как я смутился, и улыбается:

— А вы, — говорит, — даже и взглянуть не желаете.

Боже мой, прости мне мои прегрешения, но не удержусь, все же, не сказать: иногда эта самая ее улыбочка из себя меня выводила — будто надо мной насмешка.

Ну, вообще наша жизнь с Настасьей Романовной не очень-то ладилась, как и надо было ждать, понятно. Я на жену просто смотрел: взял, купил, и готово. А того я не соображал, что человека-то купить трудно. И Настасья Романовна, хоть и жила, и спала со мной, мне только по видимости принадлежала, а сердце у ней было свободно: меня она ни крошки не любила, это я понимал. Так что мысль моя — на тихой, на любящей девушке жениться и с ней счастливо жить — это все только по внешности исполнилось, а в середке пустое место.

Понятно, что я такое был? Буфетчик, хам. А у нас на станции и пограничники, и жандармы — некоторые даже собой видные офицеры. Бабье же дело такое, что военный для них орел, и сразу к себе располагает. И из них кто побойчей, поопытней, тоже мог в Настасье Романовне ее природу разобрать, а на это все ведь падки, дело известное.

Одним словом, явился тут поручик Бабанин, жандарм — рослый, розовый, усики черные; как пришлось мне в жизни заметить, довольно часто бывают жандармы такие розовые и упитанные, особенно в молодости.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже