Лето выдалось удивительно жаркое, просто на редкость. С пассажирами случались обмороки, у нас в буфете скисало молоко, я ходил в люстриновом пиджаке, и воротник крахмальный на мне намокал. Настасья Романовна от усталости вся потемнела; под глазами круги появились, и лишь поручик Бабанин в белом своем кителе ходил как ни в чем не бывало. Писем я больше не получал, но почему-то теперь окончательно уверился, что у Настасьи Романовны с Бабаниным все есть. Я отмалчивался, а сам чуял, как во мне растет страшная сила. Что ни день, меня самого пуще она томит. Даже преследовать стала меня одна мысль: как Настасья Романовна с Бабаниным любовью наслаждается. И тут же в себе вопрос задаю: да когда же, где? И сам понимаю, что негде, и все меня это точит. Наконец, вскоре после Казанской
[148], решил я такую штуку проделать, чтобы их на свежую воду вывести: уехать на день из нашего городка.У меня и предлог хороший был: будто еду ящик в банк завезти, куда деньги буду класть.
Сказал я Настасье Романовне, что ворочусь на другой день, там, будто, переночую. А мне и правда в ближний город надо было съездить, потому страшно становилось билет этот у себя держать: ну как Настасья Романовна его подсмотрит, мало ли что может выйти?
Пошел я к двенадцатичасовому поезду собираться, открыл ключом ящик, где лежал билет, в это время меня кликнули. Я притворил, а на ключ не запер. Сбежал вниз, принял от мясника счет, и опять наверх. Вижу, сидит у стола Настасья Романовна, ящик отодвинула, и билет держит.
— Какая, — говорит, — бумага приятная: точно лаком покрыта. Номер пять тысяч двадцать восьмой.
И нагнулась, цифры рассматривает.
Я, видимо, в лице изменился.
— Что это вы, Николай Ильич, я не маленькая, билета вашего не разорву.
Я ей хрипло:
— Давай билет!
И вырвал его из рук, довольно грубо. Настасья Романовна вздохнула, встала и молча из комнаты вышла. А у меня руки дрожали, когда я этот билет в бумажник клал. «Стерва, — твердил. — Ах ты, стерва!»
Ящик я запер, вниз спустился. Подошел поезд, Настасья Романовна не вышла меня провожать. Мне все равно было. Я сел в вагон, поехали. Жара в купе несосветимая. Помню, еду я, и все мне кажется, за нашим поездом другой летит, и в другом кто-то едет. Как мы на станции остановимся, нас догонят, войдет он в мое купе. И вдруг мне тогда все стало представляться серым, точно на весь Божий мир тень кем-то брошена, несмотря что солнце светит чрезвычайно ярко.
— Верно, леса где-нибудь горят, — помню, сказал господину, который со мной ехал.
— Почему вы думаете?
— Прежде, бывало, летом воздух какой прозрачный, а теперь серо, дымно.
Он на меня с удивлением посмотрел.
— По–моему, и сейчас очень светло.
Я молчу, ладно, думаю, это я нездоров. Приехали в город, пошел я в банк, нанял ящик, все это проделываю, подписываю; так как заявление давно послал, то ключи мне уже готовы, в стальной комнате кладу свои бумаги, и билет этот, стою и смотрю на ящики, — все они в стену вделаны, и так мне кажется, хорошо бы и меня самого в такой ящик уложить, чтобы никогда оттуда не выйти.
Потом я в гостиницу пошел, где решил остановиться. Заказал себе обед, и водки к нему полбутылки. Сижу я, обедаю, в незнакомом месте, не знаю зачем, водку пью, а в глазах у меня Настасья Романовна, как она у стола сидит, билет рассматривает «номер пять тысяч двадцать восемь». «Скажет, — думаю, тяжело так, точно мыслям трудно двигаться, — обязательно любовнику скажет. Ну, ладно».
И чтобы страх я тут чувствовал — нет, никакого страху. Все равно мне стало. Допил я водку, лег спать. Граммофон где-то рядом играл, лакеи ходили по коридору, а мне было все равно — и представилось, что теперь я другой человек, и как прежде жил, немного уж мне осталось.
Я заснул очень крепко и проспал до самого вечера.
Мутный это был сон, и вдруг в восемь я проснулся, как ошпаренный, точно опоздал куда. Сердце у меня билось как бешеное, весь я в поту, и ужас мной овладел, будто я что пропустил.
Отворяю окно — на задворки выходит, детишки еврейские играют, солнце низко стоит, над пустырем золотится пыль: нет, ничего я не пропустил, напротив, рано мне.
Я решил домой вернуться с двенадцатичасовым. Значит, времени довольно. Чтобы развлечься, пошел в кинематограф, смотре;; слонов в Индии, комическую, потом шпионку Кору. Она соблазнила пограничного офицера, чтобы выдал план крепости. Он выдал, а потом спохватился, что сделал, — и к полковому. Тот ему: «Догоняйте, а не догоните — вот вам револьвер, сами поймете, что вам делать». И он с товарищами в автомобиле за ней мчится, а она от них, тоже во весь дух, к немецкой границе. Стреляют друг в друга, наконец застава. Тех немцы пропустили, этих нет. Не догнали, значит. Ну, он из револьвера пулю себе в лоб.
Очень меня эта картина взволновала, и не знаю почему, только чувствую — это про меня. И сам не знаю, почему именно про меня, а представляется, будто сам я на автомобиле лечу, и хорошо понимаю, что мне не миновать офицерской участи.