И вдруг густая изморозь, нехотя поредев, вытолкнула навстречу трактору белого всадника. Крюков почти неосознанно быстро осадил машину и, присмотревшись, узнал в верховом председателя колхоза Капустина. А тот, понукая молодого, диковатого жеребчика, тянулся к кабине:
— Сено-то колхозное?
— Не мое же.
— Оно и видно, что не твое. Вылезь, погляди, как ты его везешь. У тебя до фермы навильника не останется. А лучший тракторист-де у нас — Крюков.
— При чем тут «лучший»?
— Да как при чем, черт побери, — осердился председатель, — колхозное добро, понимаете, развешивает по деревьям, и кто? Крюков — передовик! По стебельку собирать заставлю. Слышишь! Все соберешь. Я не погляжу… Передовики липовые.
Последние слова обидно и больно стегнули Крюкова — крутая обида плеснулась в его сердце.
— Собирать не заставите. Вот так. Пусть его все прахом развеет. — Крюков схватился за рычаги, и замороженную тишину дробью изрешетил взвывший на полных оборотах мотор.
В тот же день ветер посрывал с деревьев сено, развеял его и замел в сугробы. Также скоро забыл о случае на лесной дороге и Капустин: мало ли председателю приходится журить людей. Только Николай не мог забыть обиды. Главное — за что же его назвали липовым передовиком. Разве он мало старался для колхоза?
Обида вновь подняла в Крюкове все его смутные мысли о бегстве из села, и сейчас уж он без колебаний, даже обрадованно рвал с прежней жизнью. Тем более, что втайне был совершенно уверен, что Катя поедет за ним. Поупрямится и поедет.
Дня за три до Нового года Николай взял в колхозе расчет. Дальше — дорога в город.
Они стояли у окна в шумном коридоре сельского клуба. В зрительном зале играла радиола. На покатом полу танцевали парни и девчата. В другом конце коридора, при входе, кто-то из ребят наперекор радиоле гулял пальцами по ладам гармошки, и две пары ног, не торопясь, но старательно выбивали «чечетку». Пахло пылью, табачным дымом, стужей плохо отапливаемого помещения.
Для Николая и Кати этот новогодний вечер был тягостным. Объятые предчувствием чего-то неизвестного и неизбежного, они никак не могли начать нужного разговора. Они боялись его. Но обойти было невозможно, и Катя, как всегда прямо, попросила:
— Расскажи уж все, что задумал.
— Уезжаю.
— Значит, решился?
— Вынудили. Липовый я тракторист для них, — искал оправданий Крюков. — Ну где совесть, хоть у того же председателя? Не могу тут больше. И ты со мной. Распишемся завтра и уедем. Муж и жена. — Он касался губами ее щеки, сдувал мешавшую прядку волос, искал ее согласия.
— Я не могу, Коля.
— Чего не можешь?
— Уехать.
— Я так и знал, — с сердцем сказал Николай, но снова взял ее руку. — Ты же будешь со мной, везде, всегда, Катя. Тебе совсем нечего бояться.
— Разве я сказала, что боюсь?
Она умолкла, не в силах справиться с волнением. А когда после долгой паузы заговорила вновь, голос ее дрожал от слез:
— Хоть я и маломальский, или, как любит говорить Степан, несчастный фельдшеришка, но специалист. Меня учили, а потом направили в село. Мне повезло: я попала домой и ехала в Столбовое с радостью, что пригожусь землякам. А потом встретила тебя и совсем поверила, что счастлива. Ты послушай меня, Коля. Послушай, — торопливым шепотом говорила Катя.
— И что же ты предлагаешь?
— Останься, Коля. Останься, дорогой. Ты и здесь нужен. Нужен. У тебя такие руки. Как о тебе писали в газете: «У него умные руки и сыновняя любовь к земле». Николка, миленький мой, разве я не знаю тебя: уедешь, а потом скучать будешь по деревне. Ты же пшеничный, ржаной, овсяный… Деревенские ведь мы.
Катя сама обрадовалась этим добрым словам, пришедшим на память ей, и в приливе светлого чувства призналась:
— Я люблю тебя, Коля. Слышишь, люблю. Останься — ради меня…
— А если все-таки уедем, Катя?
— Я не поеду.
— Что ж, скажем по-солдатски: счастливо оставаться.
— Постой, Коля. Одумайся…
Но Николай уже шагал по коридору.
Этой же ночью Крюков спешно бросил кое-что из своих вещей в чемодан и ушел из дому на станцию.
Белая вымороженная луна глядела на него с неба. Блестела дорога, шлифованная полозьями.
Где-то под крыльцом или в копне сена, пересыпанного искристым снегом, с трудом обогрели местечко и спят деревенские псы, спят — хоть все унеси.
Тихо. Бело. Морозно.
Когда скрылось за холмом притиснутое к земле стужей Столбовое, Николай затосковал, согласен был вернуться назад, извиниться перед Катей. В ушах стоял ее голос, хватающий за сердце:
— Одумайся.
Но шел и шел, перебрасывая чемодан из руки в руку.
IV
В вагоне, лежа на верхней полке, слышал сквозь стук колес плачущий голос Кати, но мысли сейчас были бодрые, обнадеживающие. «Поломается и приедет. Подумаешь, фельдшер на селе. Бросит. Приедет. Сама сказала, что любит. Походил на поводу — хватит».
Город встретил шумом, движением. Было приятно слиться с потоком пешеходов и идти в людской лавине. Подносившиеся железные набойки на сапогах бодро позванивали об асфальт. Что ни скажи, а правильно он сделал, что бросил деревню. И от Кати ушел без слюней — пусть знает Николая Крюкова.