Матюша и Игнат Трофимович — приятели, но какие же они, в сущности, разные. Игнат Трофимович больше всего на свете любит свою домну, завод, свою работу. А Матюша любит не кроватную фабрику и работу, а свое служение фабрике, директору и убежден, что он человек более значительный, чем Игнат Трофимович. Игнат, Трофимович без слов отдает ему предпочтение.
Мать постоянно говорит о нем с придыханиями: «Матвей Петрович такой человек! Такой человек!»
Как уверенно она почувствовала себя в жизни! Посмотришь на них с Матюшей: он со своими спесивыми рассуждениями и она с суетой, с пустой крикливостью — как они схожи, точно созданы друг для друга. Будто и не было никогда ни Духового, ни погибшего отца. Боль матери давно исчезла, осталось самое живучее — тщеславие. И теперь, когда она произносит при нем: «Его отец погиб в Берлине!» — Лешку бросает в ярость.
То, что ее прежний муж погиб на фронте, а теперешний — достойный, уважаемый на производстве человек, она постепенно стала считать своей собственной заслугой, возвышающей ее над прочими женщинами, не сумевшими ничего создать себе наново взамен рухнувшей в войну жизни, вроде матери Жужелки, путающейся с этим неказистым шофером.
Лешкина мать работала теперь санитарным фельдшером.
У нее появилась профессиональная осанка контролера, чье появление внушает беспокойство, и возбужденный, требовательный тон.
Теперь, когда она во дворе распускала над тазом пушистые волосы, старуха Кечеджи не устремлялась к ней, как прежде, поболтать, пока она будет мыть голову, наблюдала за ней издали: «Соседка! Вы-форменная русалка!» Она забыла, что раньше говорила ей «ты».
Фотография отца переместилась в проходную комнату. Она висела теперь над кушеткой, где спал Лешка. Она давно уже не пугала его. С каждым годом отец становился моложе, его невозможно было представить себе мужем матери, скорей он был старшим братом Лешки. Отец был так же одинок в доме, как и Лешка, и они состояли в молчаливом заговоре.
Глава третья
К вечеру он поднялся, одернул помятую ковбойку, перевязал косынку на шее и вышел за ворота, ни с кем не столкнувшись.
Люди шли мимо него вниз, где в конце улицы в белесой дымке лежало море, или поднимались навстречу, громко смеясь и разговаривая. Он сделал всего несколько шагов в этой толпе, и на него накатилась тоска.
Он вспомнил, что Гриша Баныкин звал его сегодня в клуб моряков, и свернул за угол.
Перед клубом группками стояли моряки с девушками. По фойе разносился мощный голос. Дверь в зал была открыта, Лешка вошел и увидел на освещенной сцене Баныкина, размахивающего руками, выкрикивающего что-то в затемненный зал. Гулко отражавшийся голос его был неузнаваем. Лешка постоял в проходе, вслушиваясь, и постепенно стал разбирать слова:
Баныкин был без пиджака, в рубашке с галстуком.
Окна зашторены — темно и свежо в зале. Моряки смотрели на сцену, мяли в руках бескозырки, шаркали ногами. Голос Бапыкина перекрывал все шорохи зала, гремело его раскатистое «р»:
Лешка сел на свободное место. Он слушал с возрастающим удивлением. Он знал про Баныкина — парень законный, плавает как бог, куплеты про всех на шаланде сочинял. И вдруг такое:
Баныкин в последний раз взмахнул рукой, сотрясаясь от пафоса, и застыл. Ему вяло похлопали, и занавес стал сдвигаться.
Вышел курчавый человек в чесучовом пиджаке и заговорил о расцвете художественной самодеятельности. За его спиной, скрытый занавесом, струнный оркестр настраивал инструменты, и в зале нетерпеливо ерзали. Баныкин, стоя в двери зала, кого-то высматривал, увидел Лешку, поманил его.
— Пошли, а? — Он был расстроен холодным приемом, но старался не подать виду, помахивал соломенной шляпой, что-то напевал.
Лешка протянул ему сигареты, молча, с интересом разглядывал его сбоку.
— Ну, рассказывай! — сказал Баныкин.
— А чего рассказывать?
— Про свои дела рассказывай. Мне, например, этим летом поплавать не придется — не отпускают с завода. А ты как живешь, как здоровье? Школу кончил? — Он задавал вопросы, но было видно, что думает он в это время о чем-то своем.
— Здоров, что мне делается. А школу я бросил.
— Это мода теперь такая пошла. Ты тоже, значит, подался.
Лешка не возразил.