Из спальни, с трудом переставляя пухлые ноги, опираясь о стену, тумбочку, стул, вышла бабушка. Тучное тело ее колыхалось, округло распирало халат. Желто-седые, кое-где еще черные волосы завиты в две мелкие косички, и это ужасно трогательно смотрится на старушечьей голове.
— Оу, Фюдор кильган! — бабушка улыбалась, на полных пористых щеках еле заметные девичьи ямочки появились, но карие глаза, тусклые, будто высохшие, равнодушны.
— Халь нищик, улым, учуба?
— Ниче, аби, все нормально, потихоньку.
— А зарплата какая у вас? — спросил дед.
— Ниче, бабай, хватает, в общем.
Дед одобрительно кивнул головой.
— Житух Москау-да нищик? — бабушка старалась поддержать беседу.
— Ну-у, ох, плохой… плохая, дальше некуда. Пенсии у ветеранов маленькие, цены ужасные. Бабушки стоят на морозе — сигаретами торгуют, а сами трясутся.
— И-й, раппым, бишара! — всплеснула она руками.
Дед, выпятив нижнюю губу и низко склонив голову, гладил ладошкой клеенку на столе.
— В деревне-то еще ничего. А там старики стоят возле метро и деньги просят.
— И-й раппым!
— Утыр индэ! — вскинулся на нее дед. — Ще ты какой?!
— Плохо, в общем, нищета страшная.
Бабушка цыкала и качала головой.
— Аби, щай куй индэ! — опомнился дед.
Она неуклюже засуетилась, а потом застыла возле печи на кухне.
— Бабай, мин защим на кухню пошел? — донеслось оттуда.
— Чай, чай! — крикнул дед и снова закашлялся.
После долгих приготовлений пили чай.
— Кабрижка йюк, пищинья йюк, канфит йюк, — оправдывалась бабушка. — Савсим нищата стал.
Дед, склонив голову, перекладывал чайную ложку с места на место, отгонял мух.
— Что, Горбачева не судили ишош? — по-русски дед разговаривал на местном диалекте. — Вить давно уж пора! — он легонько хлопал ладонью по столу, чубчик его вздрагивал. — Я бы сам их всех к стенке поставил!
— Бабай, утыр! — вскрикнула бабушка.
— Совсем, что ли, уже советской власти не осталось, а, Фюдор?
Вот уже третий год спрашивает дед о Горбачеве и Ельцине и каждый раз ошеломляет меня своей болью.
— Да-а, бабай. Там, в Москве, сейчас митинги, демонстрации против Ельцина, газеты его ругают. Один знающий человек говорил мне, что скоро должен быть суд. А как же, бабай, если таких дел натворил со страной, то…
— У-у, давно, давно пора! — дед отбросил ложку.
— Бабай, бабай, утыр индэ! — злилась бабушка.
— Че ты суешься, прям деле? Я дело говорю!
— Там против него большая компания, народ понял все. Хватит, говорят, надо к советской власти идти… Только Запад немного мешает.
— Америка, — слабым голосом сказал дед.
— Ничего-о, бабай. Скоро все поймут, скоро все будет хорошо.
На карнизике за окном сидела кошка, смотрела на меня и презрительно щурилась.
Потом дед упросил остаться поужинать и рассказывал о войне, махая руками, заливаясь тоненьким смехом. Как всегда, вспоминал Курскую дугу, переправу через Днепр и то, как три километра тащил на себе Петра Демьяновича, тяжелораненого командира. А бабушка поглядывала на меня с понимающей улыбкой, вздыхала, цыкала и тихо повторяла:
— Дела идет, контора пишет.
Так хочется запомнить — этого вечного солдата, эту подслеповатую женщину, родившую мою мать и вырастившую меня. До детского сада я говорил по-татарски, а потом все забыл, и маме при русском муже было неудобно поддерживать во мне этот язык. Так хочется законсервировать их навсегда и увековечить силой своей памяти эти яблони, этот домик, старый сладкий сервант, этот самовар, в котором я когда-то отражался весь с ногами, эти хомуты, висящие в чулане, родные эти запахи. Если это умрет и разрушится все, то умрет и во мне что-то, померкнут детские светлейшие мгновения.
Вечерняя прохлада овевала вспотевший от чая лоб. Дорога хмуро, серо пылила под ногами. Сел на плетешок и закурил.
Дома рассказал маме о политиканстве дедушки. Мама месила тесто для лапши и улыбалась.
— Лестницу ему сделал для работы.
— Да ну его! — дернула она локтями. — Сторож нашелся! Вот так, не дай бог, случится что, и помочь будет некому. Говорил ему отец, мол, дай нам свою землю… Ну, фермерам. А мы тебе и соломы, и сена, и зерна, все, что надо будет, привезем. И не дал! А теперь ходит в контору, унижается — то привезите, это привезите. Вечный коммунист какой-то!
Отец сидел на крыльце и курил. Его серая, еле различимая в темноте фигура от затяжки большой самокруткой по-разному освещалась, и мне казалось, что отец вздрагивает и беззвучно плачет. Он поздоровался, спросил, где мать, потом ляжет спать, повернувшись лицом к стене. Раньше читал “Советский спорт”. Теперь газет не выписывают, была одна районная. Мама выписала ее, ужасаясь огромности суммы, а оказалось, что это только за полгода. И они будто забыли, что есть на земле газеты, много чего есть.
— Пап, а вы с долгами расплатились?
Отец поежился и посмотрел на меня с беззащитным, болезненным удивлением.