Салют из стрелкового оружия как бы увенчал залп зенитной батареи. Одной. По направлению и дальности я определил: Данилов. Ах, горячая цыганская голова! Достанется тебе, если без разрешения. Но разве в такую ночь можно не салютовать? Молодец, Саша! Молодец! Удивило, что Кузаев не дает команду всему дивизиону. Хотя нет, нельзя! Нельзя салютовать боевыми. Осколки! Все же люди на улице — наши. Огонь из стрелкового оружия тоже небезопасен. Пальнет кто-нибудь не вверх. Не дай бог в такой торжественный час кому-то умереть от своих пуль, осколка. Еще умирают от немецких. Умирают… В полночь слушали сообщение о боях в Чехословакии. Выходит, после подписания капитуляции…
Замполит госпиталя говорил речь. Но слушали его немногие. Нет, слушали, пожалуй, все, но каждый думал о своем, каждый переходил рубеж, от которого начиналась новая Жизнь. Лично я иначе и не представлял ее, как с большой буквы.
Потом врачи, сестры упрашивали раненых вернуться в палаты. Светало. Там, на востоке, на Родине, давно начался первый день мира.
Когда поднимался к себе, на втором этаже меня перехватили старшие офицеры, затянули к себе в палату. Госпиталь равняет в званиях. А Победа вообще слила все звездочки в одну — в маршальскую, не ниже. Да, в ту историческую минуту мы были Солдатами и все Маршалами, поскольку все были Победителями.
— За Победу, товарищи!
Звенели стаканы, кружки, бокалы. Где набрали столько в ночное время, что на каждого хватило?
Я опьянел. Нашла меня встревоженная сестра нашего отделения, вела на третий этаж с необидными упреками. А я старался поцеловать ее. Она отмахивалась и смеялась, хотя обычно была серьезная и строгая.
Проснулся я от музыки и солнца. Палата опустела. Только двоим из партии выздоравливающих не позволяли еще подниматься.
Капитан, сосед по кровати, пошутил:
— Тепленький ты, младшой, вернулся утром. Где так крепко вмазал? О товарищах своих небось не подумал. Наши тут от твоего духа слюнки глотали.
Стало стыдно и… тревожно. Почему вдруг тревожно. Победа же! И день — какой день!
Без костылей, хватаясь за кровати, доскакал до окна.
Солнце! Кажется, никогда такого ослепительного не видел. Оно заливало весь мир. Из окна далеко видна была зеленая пойма Варты с озерками от недавнего паводка. Река искрилась, радостно смеялась. Чужая река. Как же там родной Днепре в этот день? И смеется, и плачет, как все мы ночью. За рекой, в лагере итальянцев, интернированных немцами, играли в футбол.
Перебрался к «своему» окну. В просвете меж зеленых ветвей увидел пушку на батарее Савченко и… как-то сразу успокоился. Только нестерпимо потянуло к своим. Но как выпросить у старшей китель, брюки и сапог? Один сапог, второй на раненую ногу все равно не обуть. Не даст, злая кастелянша!
Отвратительным показался полосатый махровый купальный немецкий халат. Однако не выйдешь в одной исподней рубашке да в больничных шароварах.
— На танцы? — с завистью пошутил капитан, когда я поскакал на костылях к двери. — Станцуй и за меня.
— Врежу гопака. Не скучай.
В непривычно пустом коридоре остановился перед палатой Милды. Послушал тишину. И снова в сердце ударил холод тревоги. Долго не отваживался войти. Открыл дверь и… пошатнулся, уронил костыль, схватился за косяк.
Пустая кровать аккуратно застелена.
Горький комок слез болью распирал горло. Хотелось закричать, завыть. В такой день ее не стало!
Заболела нога так, что едва устоял. Облилась кровью. Нет, кровь из ноги заливала сердце, как там, над Одером, когда я поил раненую Надю. Надин образ остался в памяти. А Милда?.. Голова ее была так забинтована, что остались в памяти только глаза и слезы, увиденные мною ночью.
А внизу звучала музыка. Торжественный вальс.
Спускался я с боязнью — не упасть бы. Остановился на лестничной площадке. На ближайшей лужайке танцевали. Кружились пары.
Врачи в парадных кителях. И девушки в гражданских, по-майски ярких платьях; сестрам позволили переодеться. А вокруг стояли, сидели на лавочках раненые. И вдруг точно взрывная волна ударила меня. Что это? Видение? Бред? Я упал? Да нет, твердо стою на трех ногах. И разум мой светлый.
Ванда? Да, Ванда!
Она сидела на лавочке лицом ко мне в кителе, правый рукав которого плоско и мертво свисал.
От чего я задыхался? От счастья? От боли? Дорога от крыльца до танцплощадки, какие-то полсотни метров, растянулась на долгие версты. Я распихивал плечом тех, кто заслонял Ванду.
— Что, герой, хочешь станцевать? На руках? Давай, давай! Или твои костыли будут танцевать? Вот циркач!
Ванда увидела меня, поднялась, показалось мне, испуганная.
Я подковылял к ней, уронил костыли, упал на колени, уткнулся лицом в юбку. Ее рука легла на мою голову:
— Павлик, Павлик…
Сразу смолкла музыка. Нас окружили. Прежде всего — девушки: любят романтические истории.
— Ну, вот… Она без руки, он без ноги… Какая-то плаксивая всхлипнула рядом.
Общее внимание, по-видимому, смутило Ванду. Она объявила:
— Это — мой брат.
Интерес к нам сразу упал. Встретились раненые брат и сестра — совсем не романтическая история, трагическая. А трагедии в первый день мира никому не хотелось.