Читаем Зенит полностью

Это — из наших с Колбенко рассуждений. Но всего я не высказал даже ему. А в общем, казалось бы, самое будничное событие действительно взволновало. Странно. Что я, детей не видел? В Мурманске после пожара их мало оставалось, кажется, всего одна школа работала. А тут, в Петрозаводске, хожу через город на батареи и радуюсь, что с каждым днем, с каждой неделей на улицах все больше встречается детей. Так почему меня так волнуют дети начальника штаба? Не дети. Сам факт их появления в боевой части. Двойственное чувство родилось. Радость: они же как первые ласточки весны — предвестники мирной жизни, когда в гарнизонах командиры жили с женами, детьми, старыми родителями. И тревогу: однако же продолжается война, самый победоносный этап ее. Красная Армия вступила на земли Германии, Румынии, освобождает Польшу; у Ванды Жмур нет сейчас иной темы, кроме освобождения многострадального народа. «Моего народа», — говорит она. Когда я попытался доказать, что давно уже в ней не осталось ничего польского, — чуть ли не с кулаками, сумасшедшая шляхтянка, полезла. И Ванда, и Женя (даже Женя!), и Глаша, и Виктор Масловский, и Семен Тамила, и Данилов, и все сержанты, все молодые офицеры, кроме разве что какого-нибудь тюленя Унярхи или «дедов», — все не теряли надежды, что дивизион перебросят на такой фронт, такой участок, где найдется «работа» — жаркая, как в Мурманске… ну если не по танкам, то по самолетам наверняка. Поразмыслив, я, конечно, уразумел, а Колбенко словами высказал: нездоровые у наших мечты — о налетах, о бомбежках доверенных нам объектов, части, нас самих — дай только пострелять, удаль показать, умение свое — как же: разведчика сбили. Научились! Ясно, научились. Но налет врага — неизбежные жертвы. Неразумно забывать о них в ослеплении «спортивного азарта», как говорит парторг.

И, однако, хочется… ой как хочется! — в то время, когда будем «добивать зверя в его берлоге», находиться в первых рядах, а не сидеть в тылу… в глубоком тылу.

А разрешение командира корпуса офицеру привезти детей невольно наводит на мысль, что дивизион намерены держать здесь. Конечно, столицу республики, железнодорожный узел, озерный порт прикрывать нужно: до Финляндии рукой подать. Но все же тыл здесь уже! Тыл! После налета на станцию, если не считать меткого огня одной батареи по разведчику, месяц молчат наши пушки. У командира орудия сержанта Денисенко затвор заржавел. Тужников, как выявил, закатил и ему, и комбату второй батареи на полную катушку. ЧП! Мне нужно созывать бюро, чтобы добавить Денисенко по комсомольской линии. На выговоры не скупимся.

Замполит требует, чтобы «боевые паузы» были заняты политработой — не упал бы боевой дух. Носится с батареи на батарею, на пулеметные, прожекторные установки — всех знает, во все вникает. Колбенко тоже не сидит в штабе, любит батарею Савченко, но я-то знаю, что он чаще рассказывает офицерам веселые эпизоды своей довоенной работы, чем читает доклады. А у меня от политинформаций, бесед немеет язык. Хорошо, есть о чем рассказывать: наступление наших войск, наступление союзников во Франции. Освобожден Париж! А про Париж я много читал, много помню. Даже эрудитка Иванистова слушает с интересом.

…На полевую почту телеграмму дать нельзя. Кузаев, узнал я позже, договорился с военным комендантом города, что жена Муравьева пошлет телеграмму на комендатуру.

По какой-то надобности я очутился на узле связи, когда телефонистка записывала телефонограмму из комендатуры: «Муравьеву. Выезжаем Москвы десятого восемь вечера. Втречай. Маша» — и высказала удивление, протягивая бумажку мне:

— Вы что-нибудь понимаете, товарищ младший лейтенант?

Я не знал о разрешении и вызове. Но слышал, как частенько горевал добрый учитель Иван Иванович: «Ах, Маша, Маша! Как она там, бедняжка?» И о девчатах своих рассказывал. И вдруг: выезжаем. С детьми? Ошеломило меня прочитанное. Показалось мистификацией. Почему из комендатуры?

И я пошел сначала к Кузаеву. Передал телефонограмму, конечно, с хитростью: от командира можно узнать больше, чем от самого Муравьева.

— Не понимаю.

— Чего ты не понимаешь? К человеку едет жена.

— С детьми? — Удивление мое было искренним, и Кузаев заметил его.

— Чему удивляешься? Голодает, брат, семья. Двоих детей дивизион как-нибудь прокормит. Неси деду телеграмму. Пусть порадуется.

С той минуты и соединились во мне радость — за доброту человеческую — и тревога, что отвоевались мы, не светят нам решительные бои, «стрелять» нам больше по условным самолетам да совершенствовать политработу.

Муравьеву было всего сорок, но то ли потому, что призвали его на втором году войны, как запасников последней категории, то ли из-за его явно гражданского вида, типично учительского, не только Кузаев и Колбенко (Тужников и Шаховский такого не позволяли — один верен служебной этике, другой аристократизму), но молодые офицеры и даже рядовые называли его дедом. Он знал об этом и только усмехался. Получал, наверное, в школе разные прозвища.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже