Чудеса, да и только! Переходим на мирную жизнь? Она уже ощущается при нашем штабе — с приездом Муравьевых, Кузаевой. С 1 сентября начался учебный год. И я каждое утро с умилением и каким-то незнакомым до того волнением смотрю, как Мария Алексеевна со старшей дочерью, обе с клеенчатыми портфельчиками, бегут в город, в школу, мать учительствует, а дочь пошла в третий класс.
Сказал о своем волнении Колбенко. Он ответил совершенно серьезно:
— Жениться тебе, Павел, пришла пора. Потому волнуют дети.
— Какая женитьба, Константин Афанасьевич! Шутите!
Согласился:
— Да, пока что не до женитьбы. Хотя, если нас продержат здесь до конца войны…
Не договорил, что в таком случае может произойти. Переженимся?
Я видел, как с появлением чужих детей парторг затосковал по собственным. Раньше так не чувствовалось. Анечка Муравьева стала его лучшей подругой. Деликатный Иван Иванович считал неприличным присутствие дочери в штабе, хотя малышка все равно весь день крутилась там, ее опекали Женя, телефонистки. Шла веселая игра: спрятать девочку от отца, выставлявшего ее из помещения штаба, и от строгого Тужникова, которого Анечка хитро и потешно дразнила. Правда, у майора хватало ума не злиться на ребенка. Аня нашла пристанище у нас, в партбюро. Сообразила, что Колбенко никто не отважится делать замечания, даже придирчивый майор. А нам с Константином Афанасьевичем хорошо работалось над докладами и донесениями в политотдел, когда в уголке на полу, смешно сопя носиком или тихонько, шепотом, разговаривая с призрачными персонажами, Анечка рисовала почти натуральные зенитки и страшные немецкие самолеты, из которых, как горох, сыпались убитые фашисты. В творчестве ее преобладали три темы: война, мама и цветы. Колбенко восхищали ее рисунки. Он даже загорелся показать выставку их на батареях.
Парторг сохранял их, рисунки на тему «мама», и отдавал Марии Алексеевне. Та смущенно благодарила.
— Боже мой! Как мне неловко. Анечка превратила вас в няньку.
Начальник штаба тоже горевал:
— Избалуете вы, Константин Афанасьевич, и вы, Павел, нам Анюту. Вы не знаете детской психологии. Они — гениальные хитрецы до определенного возраста.
Но именно детская хитрость больше всего и забавляла огрубевших солдат.
Из-за Анечки у меня произошел конфликт с человеком, с которым я служил с сорокового года на одной батарее, когда-то, можно сказать, дружил, — с Кумковым, начальником обозно-вещевого обеспечения.
Муравьев, человек необычайной скромности, делил с детьми свой паек. Он не мог попросить более того, на что имел право. Рассчитывал только на свой паек да на карточки жены-учительницы. Но и Кузаев, и любой из нас считал своим долгом накормить детей, столько голодавших. Конечно, официально на довольствие не поставишь. Но командир через меня — мне доверил — дал поварам указание: наливать начштаба так, чтобы хватало на всю семью. И те старались, Муравьев даже начал протестовать. Ни Мария Алексеевна, ни Валя в штабной столовке ни разу не появились. Завтрак еще до подъема приносил сам Иван Иванович, за обедом и ужином неизменно ходила Анечка.
И вот однажды встретил ее у столовой с котелком.
— Взяла кашу, Анечка?
— Взяла, — грустно ответила девочка.
— Подожди! А голос почему такой?
Вечер холодный, дождливый. Старенькое пальто старшей сестры было ей до пят. Маленькая, хрупкая фигурка у солдатской кухни напомнила мне о тех сиротах — сколько их на нашей земле! — что ожидают кусочка хлеба, черпака борща. И хотелось крикнуть на весь свет: «Солдаты великой армии! Разделите с ними свой хлеб!»
— Анечка! Что случилось?
Девочка потупилась и долго не отвечала. Наконец прошептала:
— Мало.
— Каши мало?
Я заглянул в котелок. Три ложки на дне. Такую порцию в офицерской столовой накладывает себе разве что Пахрицина. Неизвестно почему доктор морила себя голодом. Злые языки издевались: «В княгини готовится».
— Кто давал?
— Дядечка Кум.
Я выхватил котелок, бросился в пустую столовку. Да, дежурный по кухне Кумков. И я сразу сообразил, за что дружок мой решил так низко, так подло отомстить Муравьеву: начштаба еще в Кандалакше выявил у Кума недостаток девичьих сорочек и еще чего-то; покрутился он тогда, просил меня поддержать его при рассмотрении дела на партбюро; отделался выговором.
В гневную вспышку мою подлила масла ситуация, в которой я застал Кумкова: он и повар сидели за длинным столом и уплетали американский бекон.
Я схватил Кума за грудки.
— Тебе каши детям жаль? Сукин сын! Ворюга! Наел морду! Беконы жрешь!
Вероятно, мы бы сцепились всерьез, если бы не Анечка. Она закричала сзади, испуганно, как взрослая:
— Павлик! Не надо!
Кумков написал рапорт. Утверждал, что я ударил его. Записали бы мне выговор, несмотря на сочувствие и поддержку всех членов партбюро, да повар — честный солдат! — опроверг измышления младшего лейтенанта Кумкова. Но и так Тужников хватался за голову и стонал:
— До чего дошли! До чего дожили! Комсорг хватает своего товарища за грудки.
Колбенко, правда, ответил ему:
— А ты не схватил бы? А я схватил бы. Да и не так.