— Разве что с ним… под его охраной, — очень неожиданно для меня рассудил замполит.
— С Павликом и я пойду, — сказала Антонина Федоровна. У Кузаева округлились глаза.
— Шиянок! Что это к тебе бабы липнут? И парень ты неброский, а смотри, будто медом намазанный.
Вогнал меня в краску.
— Дима! Солдатская шутка, — упрекнула командира жена.
— Ты, дорогая, никуда не пойдешь. С твоими больными ногами не за Вандой бегать, это же антилопа. Не хватало мне еще за тебя волноваться. Муравьев! — крикнул Кузаев в соседнее купе. — Оформи им направления в штаб фронта. Три часа вам! Ни минуты больше! Ясно?
— Так точно, — стукнул я каблуками.
Три часа… Мы бежали, запыхавшиеся, к переправе. Ванда даже стонала, когда на пропускной перед мостом нас держали минут пятнадцать. Возмущалась, что гражданские проходили без придирок, у некоторых вообще не спрашивали пропусков, наверное, знали их. Город восстанавливался, люди ходили на работу; поляки жили по европейскому времени, армия — но московскому. Для нас было поздно, для них — слишком рано; до рассвета пешеходов на мост не пускали, кроме военных патрулей и курьеров.
Рядом с большими понтонами с настилом для машин проложены маленькие с дощатым мостом для пешеходов, все предусмотрели саперы. Понтоны вмерзли в лед, под ногами людей лед угрожающе стрелял, над полыньями подвижная секция мостка покачивалась, ныряла, пугая тех, кто на переправе впервые.
Довольно быстро шли все. А мы просто бежали, обгоняя других прохожих. Зигзаги делали рискованные. От реки мостки отгорожены веревочными перильцами, но во многих местах они были порваны — не бомбами ли? — и легко можно было шугануть в полынью. Ванда шла впереди. Я и Лика не могли за ней угнаться.
Мосток колыхнулся. Лика споткнулась. Я взял ее за руку, а то, чего доброго, нырнет девушка под лед. И снова ощутил, как от ее руки заструился теплый ток, а февральский ветер над Вислой принес запах меда. Не потому ли, что про мед сказал Кузаев?
Кажется, Ванда не оглядывалась, но замедлила шаг — мы ее догнали. И она, даже не повернувшись, насмешливо бросила:
— Снова за ручки взялись, детки? Смотрите, от меня не спрячетесь. Я вас на дне Вислы увижу.
— Не бойтесь за нас, — ответила Лика, удивив меня обращением «вы».
— Я не боюсь. Вы бойтесь.
Руку Лика не отняла, наоборот, сжала мою. Радостно взволнованный — ситуация, как и в вагоне, развеселила, — я ответил почти с вызовом:
— Чего мы должны бояться?
— А вот этого самого — ручек. Не у тебя они медом намазаны. У нее. А тебе, любимый мой, еще припомню, как позорно ты вел себя у командира.
— Я — позорно?
— Ты, ты. Будто язык проглотил.
— Он не такой скользкий у меня, как…
— Ты слышала, Лика? И с этим человеком я связываю свою судьбу… на всю мою долгую жизнь.
На батарее на варшавском берегу ударили тревогу. Закричали караульные на понтонах — по-русски, по-польски:
— Бегом с моста!
Ванда шагнула назад, схватила Лику за руку, вырвала у меня и побежала по шатким мосткам. Обгонять никого не нужно было — бежали все, варшавяне знали, что такое налет, не хуже нас, зенитчиков.
Через пять минут мы сидели в руинах. Но бомбардировщики не прилетели. Наверное, наши перехватили их. Не сорок первый год!
…Смотреть действительно не на что: руины, щебенка… Для того, кто не знал города, не читал даже о нем, все казалось мертвым. Но для Ванды он жил; я понял это значительно позднее, когда стал историком. Ей дворцы, костелы казались живыми, реальными в большей мере, чем даже тем, на чьих глазах все это безжалостно уничтожалось, кто не раз плакал над руинами. Ванда никогда не видела живой город. Она читала о нем. Много читала, так много, что древние памятники знала, возможно, лучше тех, кто родился здесь и прожил жизнь. Описания, гравюры создали у нее представление о городе, и виденное нами сейчас не могло его разрушить.
Мне казалось, что Ванда вела себя не так, как надлежало офицеру Красной Армии. Посмотреть на нее — в горячке человек или… ненормальный. Без конца останавливала поляков, расчищавших улицы от щебня, спрашивала, где Маршалковская, где Старо Място, Крулевский замок, костел Святого Павла и еще много других дворцов, костелов. Такой взволнованный интерес советского офицера некоторых доводил до слез — стариков, женщин. Они в отчаянье и горе разводили руками и как бы просили прощения, что не могут показать того, что интересует нас.
— Пшэпрашам шановную пани. Ниц нема. Вшистка герман разрушил.
Другие, помоложе, смотрели на Ванду почему-то подозрительно, как бы с недоверием к ее интересу, который, очень может быть, оскорблял их: что ты спрашиваешь у больного здоровья? Разве сама не видишь? Не читала? Не слышала? С неба свалилась, что ли?
Не особо владея языком, я все же уловил оттенок такого настроения, такого отношения к ее возбужденным расспросам о памятниках, от которых остались разве что одни древние камни.
Сказал об этом Ванде: людям, мол, больно от ее расспросов. Сначала она рассердилась:
— Ты слепой и глухой! Слепой и глухой! Что ты понимаешь? Тебе поручили охранять нас — охраняй.
Я ответил не очень тактично: