ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ИЮНЯ…
Короткие светлые ночи и долгие жаркие дни июня как бы слились воедино…
Плавбатарейцы забыли, когда последний раз отдыхали в кубриках и каютах. Недолгий сон их был скорее вязкой, тяжелой полудремой: внешне вроде бы и спит человек, скорчившись на палубе возле орудия или прислонившись к плечу товарища, а на деле в любое мгновение готов вскочить и начать исполнять положенную ему по боевому расписанию работу.
Мошенский очень изменился за эти дни: осунулся, потемнел лицом. Красные от бессонницы глаза его лихорадочно, как у тяжелобольного, блестели из-под козырька новенькой командирской фуражки.
Под вечер девятнадцатого июня, в короткую паузу между воздушными налетами, он оставил на мостике лейтенанта Хигера и поспешил в каюту привести себя в порядок.
Мошенский побрился. Хотел было подшить к кителю свежий подворотничок, но заколебался. С минуту задумчиво смотрел на стопку почтовых открыток, на которых для экономии времени он еще накануне написал адрес жены… Было нечетное число, а он взял себе за правило писать Вере через день. За минувшие сутки не удалось выкроить и десяти минут… Как-то сложится сегодняшний день? Безусловно одно: свободного времени не будет.
Мошенский, при всей аккуратности и педантичности, мог простить себе отсрочку с подшитием подворотничка, но не написать письма, которого Вера ждет, не мог. Письма к жене стали для него своего рода внутренней потребностью и откровением, невольным средством собраться, сосредоточиться. Он жил ими до войны, жил и теперь… Не раз ловил себя на мысли, что, когда письмо не написано, не отправлено, работается ему хуже и вроде бы чего-то недостает. Зато отправив письмо, он мог со спокойной душой окунуться в круговерть событий и дел, мог на какое-то время забыть о личном.
Мошенский подсел к столу, обмакнул в чернильницу старенькую ученическую ручку с пером-«скелетиком». Быстрым четким почерком написал… (Разве знал, что пишет последнюю в своей жизни открытку…)
«Здравствуй, родная! Я жив и здоров. Пока все идет нормально. Жаль, что нет совершенно свободной минуты. От тебя жду писем. Привет Ане. Целую крепко. Твой Сергей».
Он поднес открытку к лицу, нетерпеливо подул на чернила… Пора было идти на верхнюю палубу. Пауза между летами затягивалась, но сигнал тревоги не должен застать командира в каюте. Он жестко требовал от всех и приучил себя всегда находиться днем на верхней палубе и отлучаться лишь в случае крайней необходимости.
Мошенский заспешил наверх.
…Закат сплавил море и небо. Мягко высвечивались стволы зенитных орудий и пулеметов, леера, неподвижные группки людей на мостике и на палубе плавбатареи. Червонным золотом горели стекла иллюминаторов, а стальные борта, уходящие в глубь воды, виделись до самого дна, до темных водорослей. Корпус плавбатареи и впрямь казался частью суши, диковинным островом.
Неподалеку от орудий растягивал мехи баяна старшина Афанасьев. Негромкий голос вел задумчивую, протяжную песню…
Комендор Воронцов поглядел в сторону поющих:
— Никак Лешка Рютин выводить…
— Хорошо поет… — согласился Здоровцев. Песня располагала к мечтам, к раздумью, и Семен Здоровцев, глядя на воду, вздохнул:
— Бачишь, Леша, кефаль гуляет…
— Вижу, — ответил Воронцов, и глаза его азартно засветились: — Порыбалить бы, Трофимыч! После ужина подойду к командиру. Помню, говорил: собьете самолет — разрешу рыбалить. А мы только надысь «юнкерса» сшибли, а значит, полагается командиру свое слово выполнять. Рыбалка должна быть хорошей.
— С крючка-то? Ты бы, Леш, хоть разок с сетями в море сходил! Окончится война, приезжай ко мне. Такую рыбалку увидишь, что назад уезжать не захочешь…
Низко над водой носились чайки. Их жалобный, тревожащий душу крик еще острее напоминал Здоровцеву счастливые довоенные времена, когда был он со своей бригадой в море, ставил сети, ловил рыбу для совхоза, слыл удачливым, ходил в передовых. Шутили, что слово заветное знает, потому, дескать, и рыбка к нему в сети сама идет.
Воронцов мечтательно отозвался:
— Приехать в гости — я с удовольствием. Я, знаешь, всегда хотел незнакомые края поглядеть, да не успел вот… И ты ко мне приезжай, Трофимыч. Рыбалка у нас особенная. И народ смоленский особенный. У нас мужики… Ну как бы тебе сказать какие…
— Да как ты небось — какие ж еще! — засмеялся Здоровцев.
— Ну да, как я. Это, конечно, — серьезно согласился Воронцов. Какая-то мысль не давала ему покоя, и он упорно думал, сводя к переносью темные брови. — Мужики у нас на ногу легкие. Нет, не то. Веселые! Тоже не то… Фу-ты! Ну, заводные такие, понимаешь?
Здоровцев слушал не перебивая.
— Вот, к примеру, семейный мужик. Изба, баба, дети, хозяйство. Работает в колхозе от зари до зари. Серьезный по обличию своему человек. А случись пойти с ним рыбалить или гулять в одной избе, ну прямо изменяется человек. Веселый. Легкий. Ну как пацан становится. Вспомнил! У нас каждый мужик на отдыхе — резвый, что пацан. И тогда над ним могут бабы верх держать, когда он выпивши маленько. У нас мужик всему хозяин и в избе своей командир. На Украине, слыхал, по-другому…