Дема стоял, дрожал, бледнее бледного, губы затряслись. Маришка один взгляд на него кинула – и прыгнула вперед, прямо на нож, как кошка бросается, если знает, что котят забирать пришли. Опрокинула старуху, покатилась, не почувствовала даже, как лезвие руку пропороло.
– Ма! – крикнул Демка, и тоже к ним бросился – но баб Люба уж не сопротивлялась, лежала в сухой пыли, тряслась мелко-мелко, потом застонала утробно, так что у всех кровь в жилах встала, и вытянулась под Маришкой, застыла.
– Апоплексический удар, – сказал над нею спокойный суховатый голос. – Делириум, судороги… Классический случай. Поднимите женщину, она ранена. И где новорожденный-то?
Маришку подняли, она стояла, качаясь, рану в руке зажимала, а в пальцы билась кровь горячая и все казалось как во сне. Доктор уездный – с бородкой и в костюме – склонился над покойницей, нос платком прикрывая. Резко пахло нечистотами, из-под баб Любы расползалась лужа. Дема стоял тут же, у крыльца, держа на руках сверток с младенцем – платок сдвинулся, открывая раздутую, огромную голову, испещренную багровыми прожилками тонких вен.
– Как пузырь коровий, – ахнул кто-то. – И то правда, чудище…
Дема смотрел на младенца в своих руках с интересом, без страха. Положил руку на пузырь головы, внизу которого, искаженное и растянутое, морщилось крохотное личико. Мальчик нахмурился и Маришка, будто угадав, что сейчас будет, оттолкнула державшие ее руки, бросилась к сыну, закрыла его от взглядов. Из-под Деминой ладони полилась ей на подол вода – розоватая, с резким соленым запахом. Плеснула раз, и другой, и иссякла, только капли с пальцев стекали. Младенец открыл беззубый рот и закричал.
– Ну-ка, позвольте… – доктор отодвинул Маришку, наклонился, забрал у Демы ребенка. – Это водянка головного мозга, – сказал он, поворачивая младенца, чтобы толпа взглянула. – Очень редкая патология, но ничего сверхъестественного… Если младенец выживет первую неделю, то лишняя жидкость сойдет, и он может быть вполне здоров. К сожалению, шансы невелики…
Маришка взглянула на свой мокрый подол, на младенца, потом на сына, с пальцев которого капала «лишняя жидкость». Дема отряхнул руку и неуверенно ей улыбнулся. Маришка почувствовала дикий страх и такую любовь к нему – животную, нутряную, что колени ее подогнулись и она села в пыль. Ее подняли, куда-то повели, усадили. Доктор промыл ей порез, забинтовал, вздыхая. Осмотрел ее руки, поднял за подбородок лицо, деликатно потрогал подживающий багровый синяк на шее. У него были холодные гладкие пальцы.
– Вы бы хоть пожаловались, – тихо сказал он. – Уряднику или старшим деревенским, управу поискали? Я понимаю, что такие нравы, но он же вас калечит… Сколько вам лет? Сорок есть уже?
– Двадцать пять мне, – сказала Маришка, и он цокнул и покачал головой.
Она поблагодарила его, встала со скамьи и пошла – мимо накрытой платком мертвой старухи, мимо окон, за которыми выли по Наталье мельниковы дети и орал младенец, мимо деловитых равнодушных кур, скребущих двор. Дема ждал у ворот, смотрел виновато.
– Ма, – сказал он. – Тебе больно?
– Да, – ответила она.
– Руку? Или где батя вчера ухватом?…
Маришка не ответила, подняла его, как маленького, обняла крепко-крепко, вдыхая теплый запах – он пах пылью, песком, прогретым солнышком морем. Он всегда пах морем. Потом взяла сына за руку и повела домой.
Дема проснулся рано, не вышло выспаться перед плаванием. Дед Пахом сказал, что в море пробудут два дня, хотя если корюшка опять пойдет как в прошлом году, можно и за день управиться. Надо было подняться, напиться холодного молока из ведерка в сенях, прихватить нахохленную курицу – он вчера выбрал старую, одноглазую, с драным крылом, в судьбе которой, предположительно, утопление не станет такой уж переменой к худшему.
Дема рыбачил с артелью уже два года, обучался рыбному делу. Сначала на реке на гребном баркасе, потом парус приладили, в море стали выходить. Пахом был удачлив и суеверен – перед большим ловом с вечера в церкви отстоит, свечек понаставит апостолу Петру-рыбаку, а утром и рыбному царю жертвой поклонится, гусем или курицей.
«Умное теля двух маток сосет,» – бурчал отец, смотрел мутными испитыми глазами, матери показывал, чтобы на стол подавала, и даже трезвым нет-нет да и обидит ее, то ложкой стукнет – каша горяча, то за косу дернет – не так глянула. А на сына посмотрит – так и вовсе ярость под кожей ходит – не похож-де, мальчишка на него, Василия, совсем, а бабье блядство у всех на слуху, все суки брехливые… Дема сжимал кулаки, когда об отце думал.
– Это он не со зла. Как его в рыбацкие артели перестали брать, так и пропал, – говорила мама, в глаза не смотрела, шла с корзиной вдоль борозды, бросала мелкоту, крохотные картошки катились, пытаясь тут же спрятаться в сырой теплой земле, пустить корни, выстрелить вверх крепкой зеленью. Всему живому хочется себя продлить, размножить, в мире закрепить, тем и крутится вечный водоворот.
– Говорят же «кто водкой упивается, тот слезами умывается»…
– Так пьет-то он, а умываешься-то ты. А брать потому и перестали, что пил до чертей, нет?