С этого дня из-за шрама он перестал бриться и зарос неряшливой желто-рыжей бородой, отчего еще более странным казался его блуждающий взгляд. Что же до его выступлений, то они стали совершенно бессвязными, и в конце концов мне пришлось сказать ему об этом. Осторожно выбирая слова, я попросил его изъясняться короче, говорить только о конкретных вещах и главное — никаких идей. Идеи — это совсем не то, что нужно на радио. Не помню точно, какие выражения я употреблял, но почему-то снова почувствовал себя виноватым. Единственное, что он произнес в ответ:
— Я приму это к сведению.
В голосе его прозвучала такая покорность, что я проникся к нему ненавистью.
На следующий день он не явился к началу передачи. Я уже было решил, что он вообще не придет, но тут он вошел, едва переводя дух. Нельзя было терять ни секунды. Литературная дама заканчивала одного английского романиста, и столько злобы было в ее голосе, что слово «заканчивать» подходит для данного случая как нельзя лучше. Я втолкнул его в студию.
— Ваша очередь. И главное, помните о том, что я вам вчера говорил: простота, правдивость, жизненность…
Никогда не забуду, что мне довелось затем услышать!
Прежде всего, спеша к микрофону, он по дороге опрокинул стул. Раздался ужасающий грохот. Наконец он уселся, достал из кармана бумажки и, громко шурша, стал вертеть их в руках, словно разучился читать, и при этом растерянно повторял:
— Дорогая дамочка… Дорогая дамочка…
Я взглянул на Бестера Китона. Он невозмутимо следил за своими стрелками, словно все шло нормально. Когда Галабер произносил свое «Дорогая дамочка…», стрелка уровня звука вздрагивала, а затем снова падала до нуля. Наконец он решился: