— Возможно… Не пробовал. Я полвека с лишним там не был…
— Если полетите, обязательно попробуйте "Тряйёс девинерёс". На двадцати семи травах настояна. Рюмка-другая для вашего сердца в самый раз... Ко мне прошу через три месяца… Взяток не беру, но от литовской настойки не в силах отказаться...
Он пожал Меламеду руку и стал переодеваться.
В приемной секретарша с тем же рвением подпиливала ногти. Скучающий Гулько следил по телевизору за наводнением в Мексике: подтопленные дома, спасатели в желтых надувных жилетах, потерпевшие в лодках, дюжие полицейские в форменных фуражках по щиколотку в мутной воде, президент с похоронным выражением на ацтекском лице.
— Пока, ты, Моше, не утонул, поехали, — косясь на экран, сказал Меламед.
— Я давно готов, — быстро поднялся со скамьи Моше. — Что-то ты сегодня заболтался с доктором. Уже стемнело. Опять он анекдоты травил?
Гулько так и подмывало спросить у Меламеда, разрешил ли тот лететь, но он решил сначала подготовить почву и с надеждой поглядывал на Жака.
— Когда нам велено в следующий раз явиться? — искушал Моше своего заторможенного друга.
— Через три месяца, — насупил брови Меламед.
— Значит, можешь лететь?
— Могу… — буркнул Меламед
— Слава Богу! Ты что — не рад?
— А чему радоваться — вдруг грохнусь там? Как говорила моя мама, жить с евреями трудно, но умирать среди них лучше.
— Почему лучше?
— Никто на похоронах не скажет: "жид подох" и твою могилу не обделает.
— Всему, Жак, свой черед. Календарь не в твоих руках, а Господа Бога. Это не ты, а Он отрывает листочки. Когда последний оторвет, мы и умрем среди евреев, — утешил его Гулько, подождал, пока Жак усядется, захлопнул дверцу, достал из кармана сигареты, закурил, включил стартер, и "Фиат" рванул с места, подпрыгивая на выбоинах. — Слава Богу, ты летишь! — повторил он и от радости помчался с такой скоростью, как в ту пору, когда, хмелея от молодости и от победы, они оба мчались на джипе по выбитой танками горной дороге в Иерусалим на выступление Бен-Гуриона.
Меламед его не усмирял, не просил сбавить скорость, мыслями подстегивал Моше, упиваясь гонкой по залитому огнями шоссе, и как бы сам становился подхваченной ветром и летящей в пространстве искрой.
Моше дымил сигаретами, что-то бубнил под нос про то, что весь дом на Трумпельдор поможет Жаку: присмотрит за птицами, кто-то — Сара или учительница из Одессы Рахель — согласится убирать и проветривать квартиру, даже на диванчике ночевать, пусть Жак не волнуется, путешествует себе спокойно, все останется в целости и сохранности; но Меламед не слушал, сидел, нахохлившись и, не отрываясь от окна "Фиата", взглядом суеверно искал в огненном ожерелье, опоясывающем вечерний Тель-Авив, свою призрачную искру, затерявшуюся среди этого огромного, обезличенного сияния.
4
После смерти Фриды Меламед, отличавшийся отменным здоровьем, стал и сам серьезно прихварывать. До ее кончины он каждый день по вечерам, как Билл Клинтон, совершал оздоровительную пробежку по морской набережной с двухкилограммовыми гирями в руках и к удовольствию зевак на поворотах пускался в причудливый перепляс. Один раз даже принял участие в массовом марафонском забеге в Иерусалиме и, хоть на пьедестал почета не поднялся, все-таки с дистанции не сошел — честно, без остановки отбухал в тридцатиградусную жару сорок два километра. Занимался Жак и йогой — перед завтраком по часу стоял на голове. И вдруг все пошло вверх тормашками — одышка, мушки в глазах, боли под лопаткой. Пройдет сто шагов и хватается за грудь, как лагерный доходяга...
— Ты бы, Жак, моторчик свой проверил, — первым всполошился преданный Моше Гулько.
— Успею, — отнекивался Меламед.
— Береженого Бог бережет, — не отступал однополчанин.— Я, например…
— Знаю, знаю…Ты с каждым прыщиком к доктору бежишь.