Кроме этой своеобразной местной «верхушки», по воскресеньям к десятичасовой обедне в деревню заявлялись несколько крестьян из «ложбин», где они проживали на небольших фермах, сгруппированных по три или четыре либо стоящих отдельно, как ферма в Пондран или на Красной Макушке. В своих широкополых фетровых шляпах черного цвета они выглядели очень опрятно, но почти у всех у них на подбородках виднелись порезы от бритвы, сделанные воскресным утром дрожащей с непривычки рукой. Замужние женщины в цветастых косынках отличались красивыми чертами лица, но их лбы были в преждевременных морщинах, а руки огрубели от стирки в воде с золой; а вот девушки в украшенных цветами, а иногда и фруктами, шляпках красотой не уступали знаменитым арлезианкам.
Сопоставление обоих поколений позволяло понять, насколько беспощадно воздействие свежего воздуха, от которого так быстро гаснет блеск молодых щек и тускнеют самые чистые лбы.
Цезарю Субейрану было под шестьдесят. В его седых с желтоватым оттенком волосах, густых и жестких, нет-нет да и проступала рыжина, а из ноздрей до густых седых усов, сплетаясь с ними, спускались черные паучьи лапки волос; удлинившиеся от артрита зеленоватые боковые резцы заставляли его слегка шепелявить.
Он был еще крепок, но его часто мучили «боли», то есть ревматизм, от которого жестоко сводило правую ногу, так что он ходил, опираясь на трость с изогнутым набалдашником, и работал в поле, стоя на четвереньках или сидя на низеньком табурете.
Как и Филоксен, но с более давних времен, он был почитаем за ратный труд. Вследствие какой-то серьезной семейной распри – а может быть, как говаривали, из-за разочарования в любви – он когда-то завербовался в зуавы[6]
, участвовал в последней из африканских кампаний на Дальнем Юге, дважды был ранен и вернулся году в 1882-м с пенсией и медалью за храбрость, лента которой красовалась на лацкане его воскресного пиджака.Когда-то он был красавцем, его и по сей день бездонные и темные, как омуты, черные глаза вскружили головы многим местным девушкам, и не только местным… Теперь его звали Лу-Папе. Так обычно зовут дедушку. Он никогда не был женат, а значит, своим прозвищем был обязан тому, что являлся старейшим из живущих членом рода Субейранов, как бы
Он жил в большом родовом доме Субейранов, стоящем на юру на самом высоком месте в деревне, рядом с нависшим над деревней гумном.
Это был крестьянский провансальский дом с длинным фасадом, отделенный от дороги в холмы земляной насыпью, поддерживаемой стеной из обтесанных камней. Это место называлось садом, потому что дорожка, ведущая к двери, была окаймлена бордюром из лаванды. Ставни, по семейной традиции, каждый год заново окрашивали в светло-голубой цвет. За Субейранами закрепилась репутация зажиточных людей еще и потому, что, вместо того чтобы обедать на кухне, как все в деревне, они всегда принимали пищу в специальном помещении, в «столовой», где красовался маленький камин, как в городе, тяга в котором была никудышной, но зато он был из настоящего мрамора.
Лу-Папе жил там один со старой глухонемой служанкой, притом упрямой, как самый упрямый из ослов: когда тот или другой приказ был ей не по вкусу, она делала вид, будто не понимает, чего от нее хотят, и действовала по своему усмотрению. Однако он терпел ее из-за недюжинных способностей кухарки и исключительной работоспособности. К тому же можно было не опасаться, что она станет подслушивать или распускать сплетни.
Субейраны владели обширными землями, расположенными вокруг деревни и в холмах, но почти все они давно не возделывались, ибо на семью обрушилась настоящая напасть. Из четырех братьев Лу-Папе двое пали на войне 1914 года, а двое других поочередно свели счеты с жизнью: одному взбрело в голову, будто он заболел чахоткой, только потому, что у него кровоточила десна, а другой не смог оправиться от горя после смерти жены, которое усугубилось засухой, приведшей к гибели на корню урожая топинамбура.
От последнего остался сын Уголен, единственная надежда рода Субейранов; попечение о нем взял на себя Лу-Папе.
Племянник жил в тени дядюшки, бывшего в то же время его крестным отцом. Ему только что пошел двадцать пятый год… Он был невысокого роста, худой, как коза, но широкоплечий и крепкого телосложения. Под шапкой кудрявых рыжих волос бросалась в глаза изогнутая линия сросшихся бровей, нависших над чуть скривившимся вправо и довольно внушительным носом, внимание от которого отвлекали, к счастью, скрывающие губы усы с загнутыми кверху кончиками; его желтые глаза с красными ресницами ни секунды не оставались в покое и постоянно вращались в орбитах, словно у дикого зверя, который боится быть застигнутым врасплох. К тому же временами от нервного тика у него вдруг судорожно начинали подергиваться скулы, и он трижды моргал: в деревне говорили, что он «мигает», как ранние звезды.