А вот с другого помоста раздался еще один голос, торжественно звучавший среди общего шума, голос Кошона: он читал смертный приговор!
Силы Жанны истощились окончательно. Некоторое время она продолжала стоять, ошеломленная, потом медленно опустилась на колени, нагнула голову и сказала:
— Я покоряюсь.
Они не дали ей времени обдумать, они знали, как это было бы опасно. В то же мгновение, как она изъявила покорность, Масье начал читать текст отречения, а она машинально, бессознательно повторяла за ним слова и улыбалась. Улыбалась, потому что ее утомленные мысли блуждали где-то далеко, в более счастливом мире.
Затем эту короткую записку в шесть строк незаметно спрятали, подсунув на ее место пространный документ, состоявший из нескольких страниц. Жанна, ничего не подозревая, поставила свой значок, сказав в оправдание, что она не умеет писать. Но среди присутствующих находился секретарь английского короля, и он взялся помочь горю; направляя ее руку, он вывел имя: Jehanne.
Свершилось великое преступление. Она подписала — что? Ей это не было известно, но другие знали. Она подписала бумагу, в которой было сказано, что Жанна — колдунья, сообщница нечистой силы, лгунья, хулительница Бога и Его ангелов, кровопийца, проповедница обмана, жестокая преступница, посланница сатаны; и эта подпись обязывала ее навсегда отказаться от мужского платья. Были и другие обязательства, но достаточно и одного этого, на чем можно построить ее гибель.
Луазлер протолкнулся вперед и поздравил ее с завершением «такого хорошего дела». Но она была еще во власти своих грез и едва ли расслышала.
Потом Кошон произнес слова, которыми отменялось отлучение, и ей открывался доступ в лоно возлюбленной Церкви со всеми ее драгоценными обрядами и таинствами. О, на этот раз она слышала! Это видно было по ее лицу, вдруг преобразившемуся глубокой благодарностью и восторгом.
Но как скоротечно было ее счастье! Кошон, голос которого ни разу не дрогнул от сострадания, добавил несколько уничтожающих слов:
— И дабы она раскаялась в своих преступлениях и больше их не повторяла, мы приговариваем ее к вечной тюрьме, где она будет питаться хлебом скорби и водой печали.
Вечная тюрьма! Она никогда не предполагала этого. Ни Луазлер, ни другие ничего ей не сказали. Луазлер определенно обещал, что «ей будет вполне хорошо». А последние слова Эрара, когда он с этих же подмостков увещевал ее отречься, заключили в себе прямое, несомненное обещание, что если она покорится, то ее выпустят на свободу.
С минуту она стояла, пораженная, безмолвная, потом она с некоторым утешением (поскольку могла утешить ее эта мысль) вспомнила, что на основании другого ясного обещания, обещания, данного самим Кошоном, она будет, по крайней мере, пленницей Церкви и вместо грубых солдат ее будут окружать женщины. И вот она повернулась к священникам и произнесла с грустной покорностью:
— Возьмите же меня в вашу тюрьму, служители Церкви, не оставляйте меня в руках англичан.
И, подобрав цепи, она приготовилась уйти.
Но, увы! В ответ раздались позорные слова Кошона, сопровождаемые насмешливым хохотом:
— Отведите ее в тюрьму, откуда пришла!
Бедная, обманутая девушка! Она стояла оцепенелая, убитая, бессловесная. Без жалости нельзя было смотреть. Ее заманили, оболгали, предали, теперь она все поняла.
Тишина была прервана барабанным боем, и на одно мгновение Жанну охватила мысль о доблестном спасении, обещанном Голосами, — я угадал это по тому восторгу, которым озарилось ее лицо. Но она сейчас же увидела, что это приближается ее тюремный конвой, и свет погас навсегда. И вот она начала медленно качать головой: было видно, что она терпит несказанную муку и что ее сердце разбито. И ушла она печальная, закрыв лицо руками и горько рыдая.
Глава XX
В точности неизвестно, был ли кто-нибудь во всем Руане посвящен в тайну темной игры Кошона, кроме кардинала Винчестерского. И вы легко можете себе представить удивление и недоумение этой огромной толпы и этих многочисленных представителей Церкви, когда они увидели, что Жанна д'Арк уходит назад, живая и невредимая, ускользает из их когтей, после столь томительного ожидания, после стольких танталовых мук.
Некоторое время никто не мог ни двигаться, ни говорить — так все были ошеломлены, так не верилось им, что позорный столб продолжает стоять на месте, но — без жертвы. Потом вдруг все пришли в неистовое бешенство; проклятия и обвинения в измене посыпались отовсюду, посыпались и камни: один камень даже едва не убил кардинала Винчестерского — чуть не угодил ему в голову. Впрочем, нечего винить того, кто бросил: он был взволнован, а сгоряча можно и перепутать цель.
Смятение первое время было очень сильное. Капеллан кардинала забылся настолько, что дерзнул излить свой гнев на священной особе самого епископа Бовэского; поднеся кулак к его лицу, он закричал:
— Клянусь Богом, ты — изменник!
— Ты лжешь! — возразил епископ.
Он-то изменник? О, вовсе нет! Конечно, из всех французов он был последний, которого англичанин мог обвинить в измене.