Ну, конечно, шла какая-то отчаянная работа – косметика доставалась, выменивалась, привозилась с юга, где традиционно водились подпольные промыслы по производству дамского счастья вроде босоножек на платформе и кофточек с рукавами-«лапша». Что-то девчонкам удавалось себе нарыть, так что когда Ленка Старкова садилась за макияж, перед ней все ж таки валялась обильная россыпь баночек и бутылочек.
Мы собирались в какое-то рутинное место – может быть, в кино на старый фильм или в театр. Нет, ничего значительного, решающего для судьбы. И тем не менее Ленка делала тщательную боевую раскраску по всем негласным правилам.
Уже легли под брови зеленые тени, а на веки – белые. Уже лихие стрелки придавали пикантную раскосинку и без того выразительным глазам, а ресницы, наращенные и разделенные иголкой (чтоб каждая отдельно, а не слипшиеся комьями!) реально грозили коснуться лба. Уже покрыл лицо персиковый тональный крем (где-то с боями достала), а губы обвелись красным карандашом… но Ленка все колдовала и колдовала над своим макияжем, будто не в силах остановиться.
Наконец она издала стон досады, горько махнула рукой и пошла смывать всю наложенную краску.
– Ты что? – спросила я изумленно.
– Передержала!! – сокрушенно ответила Ленка Старкова.
– Что-что?
– Ну, как тебе объяснить… Это как у художников бывает… Долго делала, слишком все четко, жирно, чересчур… Передержала.
– Так ты что, все по новой сейчас начнешь?!
– С ума ты сошла. Так пойду…
Но это Ленка-интеллектуалка. Полный макияж Фаины Бледных занимал два часа, и без него она никуда не показывалась. Даже в пионерском лагере, в ста километрах от Ленинграда, где мы – несколько вторых курсов Театрального, актеры, режиссеры, театроведы – жили целый месяц, помогая колхозникам собирать картофель, Фаина тщательно красилась, что, в сочетании с тельняшкой и резиновыми сапожищами (а также учитывая, что трезвой Фаину никто по вечерам не видел, а утром она спала и в поле не выходила), производило неизгладимое впечатление.
Тем более что Фаня любила играть на гитаре и петь песни типа «Так на фуя ж вы ботик потопили!»
Припев мы подхватывали хором:
И то, что для исполнения этой песни подпитыми голосами, в каморке для
Актерки всегда считались в обществе женщинами передовыми и свободными. Они одевались по европейской моде, много читали (в поисках ролей), курили, свободно обращались с мужчинами. Советская строгость нравов (лицемерная и фасадная) тут мало что добавила, вот разве что роль передовой женщины ушла к жене диссидента, а диссиденты на актерках не женились. Им требовались женщины ученые, способные разбирать слепые машинописные копии запрещенных сочинений и сутками находиться в состоянии гражданского гнева. Чего, как вы понимаете, никакие актерки не могут.
Актерки моего поколения выделялись двумя поведенческими особенностями: они действительно лучше одевались, чем среднестатистические советские женщины, и они реально больше пили. В чем, собственно, и заключалась значительная часть свободы для советского человека.
Достать платье! – это была настоящая творческая задача. Хорошо «достанное» платье входило в легенды, о нем рассказывали следующим поколениям – «а вот у Грибасовой, помню, было на выпуске итальянское платье…»
Трудно забыть мне одеяние Люси Калиновской – бесшабашной блондинки, которая была подлинной блондинкой еще до оформления типа в миф – бесцельно переспавшей со всеми студентами-режиссерами, которые в то время обучались в Театральном. Бесцельно, ибо Люся была бескорыстна и бездарна.
Как известно, главная заповедь всякой порядочной женщины – давать редко и грамотно, а Калиновская давала всегда и без разбору.
Она давала не для того, чтобы потом использовать добытые связи, потому что студенты-режиссеры в перспективе могли стать очередными и главными, а просто по слабости натуры, убежденная, что «так надо», «нам положено». Ну, сами знаете – «говорила мама мне, не ходи в актрисы ты…»
Так вот, Люся где-то нарыла черное платье, с длинными рукавами, но с вставками из почти прозрачного газа. Вставки шли в «энтих самых» местах – на груди и чуть ниже бедер. Люся только что закончила курс лечения от известной болезни, описанной еще Булгаковым в записках юного врача, о чем знал весь институт, сбежавшийся смотреть на платьишко, явно говорящее о том, что Люся ни в каком случае сдаваться не намерена.