Однажды летом мы пускали бумажного змея. Дул сильный ветер. Змей оторвался и полетел на гумна. Мы с братишкой бросились за ним по конопляникам. Змей порвался и сел на копну. Пришлось лезть туда, отдирать лубки и нитки от бумаги. Пока мы трудились над змеем, в зарослях конопли, словно баба-яга, появилась высокая костлявая женщина — Сыкириха.
— Вы что, окаянные, делаете?! Курить вздумали! На гумне! По миру нас пустить хотите?!
Крик ее услышали соседки.
— И вправду, чтой-то они там удумали? — присоединилась к Сыкирихе другая баба.
Мы видим: дело плохо. Бабы — к нам, на копну, добираются до наших голов; мы побросали изорванные бумажки и бежать, они — за нами. По дороге к ним еще пристало несколько баб и мужиков с палками. Дом наш оказался запертым. Мы — за сарай, на подловку — и засели ни живы ни мертвы в сенях. Скоро собралась вся улица. Подстрекаемая Сыкирихой, толпа хлынула к нам во двор, к сеням. Муж Сыкирихи, стуча кулаком в дверь, кричал:
— Закуривать в такой ветер на гумне вздумали! Открывай двери!
Мы заложили дверь жердью и не дышали.
— Господи, царица небесная, такая сушь, а они... Надо проучить их!.. Губы им, молокососам, оборвать! Ломай двери!..
— Постой, постой, кума, може, их там и нет?..
— Как нет! Я по пятам гналась за ними. Как они закурили да попрятались в солому и как через забор махнули сама видела.
Что бы с нами сделали — не знаю. Но страсти понемногу улеглись. То ли мужики и бабы не были уверены, что мы дома, то ли кто благоразумный нашелся и отговорил их, но голоса постепенно затихли.
Толпа давно уже разошлась, а мы все боялись выйти. Вдруг до нашего слуха донесся отчаянный лай. Мы выскочили во двор и увидели молодую дворняжку, которая неслась по улице во всю прыть, а за ней стая собак. Видя, что ей бегством не спастись, собачонка, добежав до нашего забора, остановилась, повернулась грудью к врагам и воинственно задрала голову. Собаки, озадаченные таким оборотом дела, тоже остановились. Дворняжка, огрызнувшись на одну из забияк, спокойно побежала дальше. Остальные собаки расступились. Вот храбрый кутенок, нам бы такого!
Был и другой случай, когда мы с Игошей чуть было не пострадали тоже невинно.
В каждом селе, в каждой деревне время от времени появлялись юродивые. Одни из них были действительно «богом убитые и умом поврежденные», другие брали на себя юродство по обету.
Юродивых привечали и поощряли. Монахи и духовенство объявляли иных святыми. Народ относился к ним снисходительно и даже благожелательно; их устами народ иногда разговаривал по душам со своими угнетателями. Эти разговоры были очень откровенны, часто дерзки и почти всегда остроумны. А главное — требовалось, чтобы «дурак» резал правду-матку всем в глаза. Что не прощалось умному, то благополучно сходило «дураку».
Но были и такие, которые просто находили эту «должность» для себя выгодной: их поили, кормили. И каждый из «дурачков» старался перещеголять другого какой-нибудь особой выходкой: некоторые строили себе при жизни гроб и спали в нем, иные носили вериги или навешивали на себя разноцветное тряпье и побрякушки, а то и совсем ходили нагими, перепоясав бедра рогожкой, пугая женщин и детей.
Наше село тоже знало таких юродивых. Приход их для ребят был целым событием. Мы бегали за Илюшей-дурачком и за Данилушкой, дразнили их, дергали за полу, стараясь вывести из себя. Когда это удавалось, взбешенный «дурак» гнался за нами. Женщины запрещали дразнить юродивых, но мы их не слушались.
Один раз ребята дразнили Данилу-дурака. Он все мог вытерпеть: и камни, и побои, и щипки, но от одного слова «суматоха» приходил в бешенство. Кто-то крикнул это слово, и все бросились врассыпную. Даниле сказали, будто мы с Игошей крикнули. И вот он решил расправиться с обидчиками. Он загнал нас в конопляники и, как сказочное чудовище, носился в зарослях конопли, отыскивая свою жертву. Мы понимали, что с дурака спросу нет. Он может убить и изувечить и останется безнаказанным. И было действительно страшно, когда «дурак» с перекошенным злобой лицом, с выпученными глазами в трех шагах промчался мимо, не заметив нас в коноплянике.
Помнится, мать приехала с базара, привезла огурцов, посолила их и спустила в погреб, куда нам запрещалось лазить. Дня через два за обедом она угостила нас малосольными огурцами. Они были так хороши, что не было никакой силы ждать до следующего обеда. Я решил немедленно попробовать счастья и посвятил в свой план Игошу. Его долго уговаривать не пришлось. Я открыл погреб и послал брата за огурцами, а сам встал «на часах», но не успел и оглянуться, как увидел мать с горшками. Ясно: она шла в погреб. Я даже не смог предупредить Игошу и сделал вид, что очень занят палками, которые были наложены на шалаш погребицы. Игоша, взяв пару огурцов, протянул из погреба руки навстречу наклонившейся над ним матери:
— На, бери скорей, пока мать не пришла.
Увидев ее, он был смущен и поражен до остолбенения. Матери от его смущения стало весело, и она, еле сдерживая смех, сказала:
— Ах ты, разбойник, что ты делаешь?!
Я не выдержал и, выскочив из-за погребицы, закричал: