— Это о какой дури вы изволите говорить? — спрашивает Камышников.
— А разве это не дурь? — ответил тот же голос. — Дерут нас как сидорову козу, а мы даже не подумаем, по какому праву дерут...
— Вот-вот. Пора спросить, — хорохорился Камышников, — пора подумать, и зачем это нас еще на фронт посылают...
— Затем, чтобы уничтожать внутреннего врага, а заодно, если посчастливится, и внешнего, — выпалил Рамодин.
Все засмеялись.
— Ну, ты, известно, умный один у нас!
— Почему один? И мы так думаем. И взводный так нас учит, — раздались голоса с разных мест.
Вечером, после проверки, ротный писарь сказал, чтобы мы, «мехальники», шли в штаб полка — вызывают.
Идти в темноте трудно: фонарей нет, вместо тротуара — какие-то гнилые доски. Спотыкаемся и ругаемся по-солдатски... В штабе старший писарь объявил нам, что все вольноопределяющиеся направляются в военное училище в Москву.
— Но ведь мы не вольноопределяющиеся, — заметил Рамодин.
— Какая разница, — сказал старший писарь. — Вообще вольноопределяющихся как таковых нет. Есть люди с образованием, вот они и имеют права вольноопределяющихся. Вы кончили учительскую школу, я студент Саратовского университета, вон студент Казанского — какая разница! Все мы поедем вместе и будем учиться в одном военном училище. Я уже и документы на всех отослал.
Откуда-то вынырнул Тюбик. Он пригласил всех собравшихся пойти к нему, познакомиться с его друзьями — студентами. Мы с Рамодиным не прочь бы и отказаться от приглашения, но соблазн встретиться со студентами очень велик. Уж так-то хотелось поближе их узнать! Мы представляли себе студентов по книжкам, как людей интересных, умных, честных, неунывающих. У них — кружки, сходки, землячество, взаимопомощь. Неисчерпаемая любовь и преданность науке, родному народу и притом горькая постоянная нужда.
— Пойдем, что ли? — спросил меня Рамодин.
— Ну что ж, сходим, посмотрим...
В обычной мещанской комнатушке, оклеенной розовыми обоями, сидело несколько молодых, как и мы, солдат. Нас познакомили. Двое оказались бывшими реалистами — один тонкий и стройный, другой приземистый, коренастый. Еще двое были из какого-то университета — оба они служили в должности писарей. Пришел сюда и убеждавший нас старший писарь полка.
Родственник Байрачного о своем образовании не распространялся. По его словам, он окончил когда-то коммерческое училище. Его освободили от военной службы по болезни. У него в городе свой винный погребок, но это предприятие, как он говорит, совершенно не удовлетворяет его духовных запросов — ни умственных, ни моральных. Теперь он здоров и душой и телом, горел желанием поскорее стать офицером русской армии, чтобы защищать Российскую империю от германского нашествия.
Тюбик налил всем по стакану красного вина и предложил выпить:
— За нашу встречу!
В простоте душевной мы с Рамодиным ждали, что сейчас начнется какой-нибудь спор на волнующие темы. Но разговор зашел совсем о другом. Студенты глубокомысленно рассуждали о том, какой университет лучше — Казанский или Саратовский.
А Тюбик все подливал. Мы выпивали, закусывая арбузами, нарезанными большими ломтями.
— Ваш университет нашему в подметки не годится, — кричал казанец саратовцу, который держал в руке наполненный стакан.
— Не знаете ли вы Нератова? — спросил Рамодин у саратовца, когда тот, выпив, потянулся за куском арбуза.
— Нератова? — переспросил тот. — Как не знать! Очень даже хорошо он мне известен. Это же социал-демократ и притом большевистского толка. Вы что, его родственник?
— Нет, он у нас в школе естествознание преподавал.
— Естествознание? Да он же юрист...
— Ну, знаете, когда нет родительских доходов, за какую угодно работу возьмешься.
— Этот ваш Нератов, надо сказать, беспокойный господин и очень-очень скучный.
А казанец все старался доказать, что Казанский университет куда лучше Саратовского. Я решил перевести разговор на другое и спросил:
— Что это за штука — Неэвклидова геометрия? — О ней я прочитал в словаре Павленкова.
— Не знаю, — холодно ответил казанец, недовольный, что его перебили, — я лингвист.
— А про Лобачевского вы что-нибудь слышали?
— Не слыхал... А вы знаете, кто у нас учился?
— Знаем, — вдруг произнес Рамодин, прислушивавшийся к нашему разговору. — Знаем, кто в университетах учился. Маменькины сынки. А мы обучались в двухклассных, второклассных...
— Кто это «мы?» — протрезвев, начальнически спросил старший писарь.
— Мы — это я, он, рабочие, крестьяне — народ.
Писарю этот ответ явно не понравился, и он затянул песню: «Ах, если бы девицы в винтовки превратились». Ему подтянули. Пели нескладно, кто во что горазд. Кто-то кричал, кто-то рассказывал о своей невесте. Тюбик, плача, выкрикивал, что немцы разорили Сербию и Бельгию.
Мы с Рамодиным незаметно вышли на улицу.
— Черти нас понесли к этим оболтусам, — ворчал мой приятель.
На другой день мы разговорились с Рамодиным о Москве.
— Нет у меня там ни родных, ни знакомых, и никогда я в ней не был. А вот люблю ее. Дорога она мне почему-то, — говорил Рамодин.