Только эта мысль — и ещё поезда. Если его брат Артис был влюблен в город, то Джаспер обожал поезда. Поезда, с темными, полированными, красного дерева стенками пассажирских вагонов, с барами, красными плюшевыми сиденьями. Поезда, с их поэтическими названиями — «Закат», «Королевская пальма», «Город Нью-Орлеан», «Летун Дикси», «Огненная мушка», «Рассвет», «Палметто», «Черный алмаз», «Южная красавица», «Серебряная звезда»…
Сегодня ночью он ехал на «Серебряной комете», которая своими плавными линиями была похожа на гибкую серебряную трубу. Нью—Орлеан — Нью-Йорк и обратно — один из последних могикан, ещё уцелевший. Он оплакивал каждый из этих прекрасных поездов, когда, один за другим, их снимали с рельсов и отправляли отдыхать в ангары сортировочных станций, как старых, постепенно вымирающих аристократов, — антикварные реликвии ушедших времен. И сегодня он ощущал себя одним из этих поездов… снятый с путей, никому не нужный, последний из первых, бесполезный…
Вчера он случайно услышал, как его внук Мохаммед Абдул Пиви говорит матери, что стесняется ходить с дедом, потому что тот заискивает перед белыми и чудно ведет себя в церкви, распевая давным-давно устаревшие негритянские песни в стиле рэгтайма.
Джаспер понимал, что его время кончилось, так же как кончилось время его старых друзей, покоившихся в ангарах. И все же ему бы хотелось, чтобы это случилось как-то по-другому. Всю жизни он шел по тому единственному пути, который выбрал. Но он прошел его до конца.
От заколоченного досками железнодорожного вокзала Смоки перешел на другую сторону улицы, к отелю, который, возможно, и мог бы сойти за новейший лет тридцать пять тому назад, но сейчас в его комнате стояли только кровать и стул, а с потолка на шнуре свисала маленькая пыльная лампочка в сорок ватт. В комнатушке было почти темно, лишь бледно-желтый свет сочился из фрамуги над дверью, покрытой толстым слоем блестящей коричневой краски.
Смоки Одиночка курил, смотрел в окно на холодную, мокрую улицу внизу и вспоминал о старых добрых временах, когда в лунном ореоле танцевали маленькие звезды, и все реки были сладкими, как виски. Когда он мог глубоко вдохнуть свежего морозного воздуха, и кашель при этом не пробирал его до кишок. Когда Иджи, Руфь и Культяшка жили в пристройке кафе, а поезда ещё бегали по рельсам. То время, неповторимое время, такое далекое… Мгновенье промелькнуло с тех пор…
Воспоминания все ещё жили в нем, и этой ночью он, как обычно, отыскивал их в своей памяти, пытался поймать в неверном лунном свете. То и дело ему удавалось схватить одно из них, и он садился на него верхом, мчался вскачь, и это было похоже на волшебство. Старая песенка бесконечно крутилась у него в голове:
Когда Эвелин Коуч вошла в комнату, миссис Тредгуд спала, и все прожитые годы явственно проступили на её лице. Эвелин вдруг поняла, какая старая её подруга, и, испугавшись, потрясла её за плечо:
— Миссис Тредгуд!
Миссис Тредгуд открыла глаза, пригладила волосы и сразу заговорила:
— Ой, Эвелин! Вы давно здесь?
— Нет, только вошла.
— Никогда не позволяйте мне спать в дни посещений. Обещаете?
Эвелин села и протянула ей бумажную тарелку, на которой лежали бутерброд с барбекю, кусок лимонного пирога, вилка и салфетка.
— Ой, Эвелин! — Миссис Тредгуд села в кровати. — Где вы все это взяли? В кафе?
— Нет, сама приготовила. Специально для вас.
— Сама? Ну, дай вам Бог здоровья.
Эвелин заметила, что за последние два месяца её подруга стала больше путаться во времени, принимая прошлое за настоящее, и порой называла её Клео. Иногда она сама ловила себя на этом и смеялась, но чем дальше, тем реже она это замечала.
— Извините, что я так разоспалась. Хотя не я одна, у нас тут все сонные ходят.
— Что, ночью не спится?
— Милочка, да тут неделями никто не может уснуть с тех пор, как Веста Эдкок повадилась по ночам трезвонить по телефону. Всех обзванивает — от президента до мэра. Вчера вот звонила английской королеве, на что-то жаловалась. Расфуфырится и давай колобродить до утра.
— Да почему ж она дверь-то свою не закроет?
— Она закрывает.
— Ну, тогда пусть у неё из комнаты уберут телефон.
— Да уже убрали, милочка, только до неё это никак не дойдет. Все равно звонит и звонит.
— Боже мой! Она что, сумасшедшая?