Читаем Жареный петух полностью

Читатель, хватает ли у вас воображения представить первые дни подслед­ственного в камере Лубянки? Дни ужаса. То мотаюсь (не сидится на месте) понурым, больным тигром, то плюхаюсь на койку, отчаянно запускаю пятерню в шевелюру, как бесноватый, начинаю чесать башку: о, ужас! — ше­велюры нет, как нет, остался один оголенный череп новобранца. Не устаю удивляться, а пора бы привыкнуть, знать. Бьюсь головой о стену, всерьез, чем больнее, тем слаще. Впадаю в тупую прострацию, недвижно, как египет­ский истукан, фараон, писец, тупо, бессмысленно впериваюсь в бесконечность пространственную, в дальний угол камеры, ничегошеньки ровным счетом не вижу перед собою. Хвастаться нечем: дурной я был в те жуткие дни, дошедший до ручки, пыльным мешком из-за угла по пустой башке тюкнутый, в чаду. Дня через три-четыре острота переживании тюрьмы порядком приту­пилась. Всего-навсего один срыв, рецидив. На всю жизнь в память вшурупилось жданное, злополучное 1 мая. Да, то: 1948 год. Повторяю (мать учения), что готовил я себя к иной встрече, к сретенью, а заместо клокочащего востор­га — упреждающая участь злая: в тюрьме. Лубянка. Я — враг. Как водится в такие дни, понуро слоняемся по камере, кишим, мешаем друг дружке, заде­ваем, натыкаемся, хмуро, раздраженно, предскандально извиняемся. Нервы натянуты, перетянуты. Камера наша переполнена. Нас не шесть, как вначале, а дюжина. Койки нагромождены в четыре ряда, те, что в центре, стоят впри­тык друг к дружке, чтобы проходы пошире были. Теснотища. Просачивается несуразной невнятицей отдаленный гул и гомон непомерной толчеи, праздни­ка, демонстрации. Как назло, где-то совсем рядом, поблизости динамик со­оружен для праздника, во всю мощь зудит, рыгает, каркает, хрипит, как Вы­соцкий (читатель уловил анахронизм, но пишу я уже многие годы спустя, и не вижу лучшего образа), нагнетая тяжелый, спертый, непроветриваемый дух камеры № 12 знакомым с раннего, лучезарного, безоблачного, счастливого дет­ства ликующим, душещипательным, болезненным, взвинченным, бесстыдно­демагогическим, экзальтированным, бурным, бравурным оптимизмом. Анга­жированный, бесцеремонный, беспощадный оптимизм: " Ну-ка, солнце, ярче брызни!"Там, рядом, везде, всюду. Всюду и везде проник, пролез, давит уши, задирает нервы. Я нелепо, драматически заламываю руки, исхожу черною, неистовой, испепеляющей, сгущающейся тоскою. В онемелом горле мертвый спазм. Затыкаю старательно пальцами уши. Только бы не слышать назойли­вую проскальзывающую, пленительную, хрипящую сирену-мучительницу. Вот так же мучился привязанный к мачте корабля Одиссей. Сердце пьет звуки, которые заполонили душу, зовут к себе, зовут к бездонному счастью. Всверливаются, высвечиваются в душе одни и те же жгучие слова: " Ну-ка, солнце!"Знаю, там плотное, бесконечное шествие москвичей, пылают знамена праздника, они обтекают нас, это величественное здание, где мы в камере № 12. А я здесь! Уязвляется сердце щемящею болью. Что я вам сделал? За что?

Здесь грязь, цинизм, злоба; кто-то нарочито, похабно каркает:

— Менструация.

Образ. Почему люди так неделикатны, агрессивны, циничны, грубы, не уважают чужие чувства, чужие переживания?

— Не раз ходил мимо, в голову не приходило, что здесь тюрьма. Тюрьма в центре Москвы! В центре коммунистического мира! Символ!

— Что раньше было?

Я-то понятия не имею. Похоже, что никто из сидящих со мною в 12-й каме­ре не знает, что было здесь, в этом здании до (до революции — понимай).

— Испокон здесь органы,— сказал один из незапомнившихся невзрачных РОА.

— Кто помнит? Какая погода в прошлом году? На май?

— Ветрено. Дождя не было, ясно.

— Что вы, теплынь, без пальто шли.

— А на Октябрьскую?

Тут я не вынес игры на взвинченных, натянутых, как струна, нервах, взор­валась громкая бомба:

— Ради Бога, смените пластинку!

Это я заорал, надсадно.

Возможно, они, мои сокамерники, готовы были взвиться, огрызнуться, хле­стануть меня, недотрогу, скверным словом с матюгом. И заслужил. В чем, мол, недотыкомка, недотрога, дело? Заткнись, мол. Закрой хайло. Без тебя тошно. Но я сморщил такую морду, давлюсь истерическими, непрекращающимися рыданиями. Забарахлил, невмоготу мне, маленькому. Так неподобающе раз­везло меня один раз, на май. Ни в тюрьме, ни в лагере я так позорно не раски­сал. Вообще не нюнил. После этапа я очень переменился, стал духовным здо­ровяком, иным существом, сменил самость, характер, возмужал, что ли. Сока­мерникам я не умел довести до ума, что же со мною. Как рассказать им о Сретеньи? Застенчиво, сквозь слезы улыбаюсь. Они-то поняли, что у младенца сдали нервы. Так, да и не так. Пришел в себя после оправки. Очередь дежу­рить пала мне. Тащил вместе с Красновым полную, тяжелую, ржавую парашу. Он за одну ручку, я за другую. Поборов позыв к подступающей рвоте, неистово драил агрессивно зловонный сосуд. Скреб яростно шваброй, мускульными усилиями гася гудящую душевную боль; брызгал во все стороны пенящуюся щелочь. Чуточку утихомирились последние нервишки, укротились. Слава бо­гу, когда вернулись в камеру, непереносимый динамик умолк.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Поэты 1840–1850-х годов
Поэты 1840–1850-х годов

В сборник включены лучшие стихотворения ряда талантливых поэтов 1840–1850-х годов, творчество которых не представлено в других выпусках второго издания Большой серии «Библиотеки поэта»: Е. П. Ростопчиной, Э. И. Губера, Е. П. Гребенки, Е. Л. Милькеева, Ю. В. Жадовской, Ф. А. Кони, П. А. Федотова, М. А. Стаховича и др. Некоторые произведения этих поэтов публикуются впервые.В сборник включена остросатирическая поэма П. А. Федотова «Поправка обстоятельств, или Женитьба майора» — своеобразный комментарий к его знаменитой картине «Сватовство майора». Вошли в сборник стихи популярной в свое время поэтессы Е. П. Ростопчиной, посвященные Пушкину, Лермонтову, с которыми она была хорошо знакома. Интересны легко написанные, живые, остроумные куплеты из водевилей Ф. А. Кони, пародии «Нового поэта» (И. И. Панаева).Многие из стихотворений, включенных в настоящий сборник, были положены на музыку русскими композиторами.

Антология , Евдокия Петровна Ростопчина , Михаил Александрович Стахович , Фёдор Алексеевич Кони , Юлия Валериановна Жадовская

Поэзия
Тень деревьев
Тень деревьев

Илья Григорьевич Эренбург (1891–1967) — выдающийся русский советский писатель, публицист и общественный деятель.Наряду с разносторонней писательской деятельностью И. Эренбург посвятил много сил и внимания стихотворному переводу.Эта книга — первое собрание лучших стихотворных переводов Эренбурга. И. Эренбург подолгу жил во Франции и в Испании, прекрасно знал язык, поэзию, культуру этих стран, был близок со многими выдающимися поэтами Франции, Испании, Латинской Америки.Более полувека назад была издана антология «Поэты Франции», где рядом с Верленом и Малларме были представлены юные и тогда безвестные парижские поэты, например Аполлинер. Переводы из этой книги впервые перепечатываются почти полностью. Полностью перепечатаны также стихотворения Франсиса Жамма, переведенные и изданные И. Эренбургом примерно в то же время. Наряду с хорошо известными французскими народными песнями в книгу включены никогда не переиздававшиеся образцы средневековой поэзии, рыцарской и любовной: легенда о рыцарях и о рубахе, прославленные сетования старинного испанского поэта Манрике и многое другое.В книгу включены также переводы из Франсуа Вийона, в наиболее полном их своде, переводы из лириков французского Возрождения, лирическая книга Пабло Неруды «Испания в сердце», стихи Гильена. В приложении к книге даны некоторые статьи и очерки И. Эренбурга, связанные с его переводческой деятельностью, а в примечаниях — варианты отдельных его переводов.

Андре Сальмон , Жан Мореас , Реми де Гурмон , Хуан Руис , Шарль Вильдрак

Поэзия