Крейвенене обводит взглядом унылое жнивье, вздыхает. Для нее осень начиналась, когда дети улетали из дому, унося с собой нечто, чего не выразишь словами. От каждых таких проводов веет дождливыми осенними вечерами, бесконечными зимними метелями. Опять пристанет какая-нибудь хворь, свяжет ноги да уложит в постель на неделю, а то и на целый месяц. Горячим отваром ромашки отпариваешь озябшие руки и не перестаешь беспокоиться — покормлены ли куры, корова, свинья… А если оба разом слягут, упаси господи!.. Едва ноги тащишь, а идешь — лучше уж ты закрой глаза, а не живая тварь в хлеву. А потом притащится по сугробам паренек из деревни и скажет с порога… как прошлой зимой: «Старуха Марчюконене померла». — «Уже?» — «Уже!» — «Упокой господи душу ее, настрадалась бедняжка». — «Приходите, просили передать. Во вторник хоронить будут». Ушел, по пояс проваливаясь в сугробы. Лежит женщина в гробу, высохшая как щепка, мигают, потрескивая, свечи, а в стылой горнице на длинных лавках у стен сидят старики и старухи в тулупах, тянут песнопение об ужасах ада да суете жизни человеческой, а потом кто-нибудь возьмет да спросит: «Чей теперь черед, а?» Спокойно спросит, словно о сенокосе разговор. «Не Юозапасу ли пора…» — «Какому Юозапасу-то?» — «Да Юозапасу Жёбе… Давно мог господь прибрать. Ведь можно сказать, человека и нет». — «Ах, нельзя так говорить. Каждому свое предназначение. Лучше споем духовное, соседи…» Затянут скрипучими голосами песнопение, и опять… словно о сенокосе разговор…
— С чего это осень всегда такая длинная… И зима тоже…
— Для каждой твари так. Да еще под старость, говорю… Когда дом пустеет…
Крейвенене присаживается на лавку рядом с Марчюсом и, сунув руку под передник, достает скомканный листок.
— Погляди-ка, чего тут. Завалилась бумажка за дочкину койку, не знаю — выбросить или припрятать для нее.
Заскорузлые пальцы разглаживают листок; положив на бедро, мать еще раз проводит по нему ладонью.
— «Ауримас…» — читает Марчюс и опускает руки с листком на колени. — Может, не стоит читать? Шаруне писала.
— Читай, отец.
Крейвенас поднимает листок, бросает взгляд на жену.
— Раз ты хочешь… «Ауримас…» Никак тот парень, которого она все ждала?
— Ты читай, отец, читай.
— «Ауримас, я верил тебе, одному тебе, но и ты, оказывается, такой же, как все…» Почему — «как все»? А каким еще быть человеку?
— Ты читай, отец.
— Может, не стоит, говорю, письмо-то чужое…
— Да какое оно тебе чужое? Дочка тебе чужая? Читай.
— Раз ты хочешь… «…такой же, как все. Ты плюнул на слова, которые мне говорил, на меня плюнул. Ладно, я тоже плюю. Ты не бойся, я не из тех девушек, которые травятся или топятся…»
— Господи, отец! — Жена хватает Марчюса за руку. — Как она страшно пишет! Ты читай, читай, я хочу все знать! знать!
— Может, не стоит…
— Читай!
— «…травятся или топятся. Я проклинаю тот день, когда тебе поверила и отдалась…»
— Не читай! Не надо! Хватит! — Крейвенене вскакивает, ломая руки. — Господи! Шаруне, доченька… Как же она так… Ты слышишь, отец? Слышишь?
— Слышу, — глядя себе под ноги, отвечает Марчюс. — Я все слышу. Я-то слышал и когда ты без толку наряжала Шаруне да приговаривала: «Дайнюс — деревенский парень, выбрось ты его из головы, ученого найдешь, себе ровню…»
Жена всплескивает руками:
— Я виновата! Я! Всегда я виновата! Совсем уж на старости… О господи… Давай! — вырывает листок из рук Марчюса, бросается прочь, но тут же останавливается, смахивает слезу и возвращается.
— Дальше почитай, — просит.
— Нету.
— Как так — нету?
— Нету. Все.
— Так-таки все?
— Не дописала и бросила.
— Дай сожгу, а то еще попадется кому. Господи, господи… Свой век прожить не дают спокойно. От такой жизни грохнешься как-нибудь на дороге, и аминь.
— Оно бы хорошо. Думаешь, будут за тобой смотреть, если сляжешь? Или за мной? Отдаст Вацис в богадельню. Как свою тещу, говорю.
Крейвенене упрямо вздергивает подбородок, даже ногой топает: как он может плести такое о сыне, который… которому…
— А вот и нет! Мой сын такого не сделает!
— По мне, то хоть бы сразу… Брякнулся, и готово.
— Господи, точь-в-точь как эта Антасе!.. Нашли под забором мертвую. Без свечи, без молитвы…
Спохватившись, Крейвенене оглядывается на мужа; да ладно, не стоит жалеть о сказанном: почему у нее одной должна душа болеть? Но лицо у Марчюса будто кирпич — неживое какое-то, не поймешь, что думает… А все-таки задело его, видать, за живое. Встает с лавочки, хватаясь рукой за стену, глаза прячет. Совсем уж дряхлый стал на старости лет…
— Какая жизнь, такая и смерть! — бросает она с такой ненавистью, что Крейвенас, сделав шаг, замирает, пережидает. — Куда идешь-то?