— Что теперь будет? — со стоном говорит Тересе и, оглядев пустые углы, спускает ноги на пол. Стоит, держась за кровать, разинув рот, прислушивается к тишине. Но стоит так не долго. Что-то вспомнив, хватает ватник, набрасывает на голову платок, надевает деревянные башмаки и, неожиданно найдя в себе силы, — грузная и широкая — выходит в дверь.
Небо уже порозовело, лишь кое-где мерцают звезды, в ольшанике свиристит, проснувшись, ранняя птаха.
Тересе идет проселком, ничего не видя и не слыша. Идет быстро, держа руки на груди и глядя куда-то вдаль.
Деревня спит, ни звука, ни к кому не достучишься в такой час. Даже если отзовутся там, за дверью, и ты все расскажешь, услышишь только: «Да что мы можем… Домой иди, авось вернется-то…»
А вот и большак, он широк, ему нет конца. Куда ты держишь путь, женщина? К кому идешь со своей бедой? Думаешь, у людей своего горя мало? Думаешь, их крест легче, а плечи крепче? Остановись, женщина…
Острая боль прошивает спину, младенец шевелится в утробе, упирается ножками; кажется, она разродится тут, на дороге. Тересе охватывает страх, она осторожно садится на бережок канавы. Посидит минуточку, пока не уляжется боль, а потом снова в путь… Но боль не унимается, она пронизывает плечи, спину, поясницу.
— А-а! — вырывается сквозь стиснутые зубы стон, но Тересе замолкает, прислушиваясь к брезжущему утру.
Отпустило бы чуть-чуть, и она бы снова пошла. Ведь только-только тронулась в путь, ей еще так много идти.
Как пройти этот путь?
На берегу речушки торчит реденький кустарник, маячат горбатые кривые ольхи. Клокочет не осевшая еще Эглине, местами видна черная вода.
Сокол идет в середине растянувшегося гуськом отряда. Голова кружится, ноги ноют от нескончаемой усталости. «Упасть бы на сухие прошлогодние листья и не вставать. Ведь куда дойдешь-то? Так и так настанет час. Но пока не настал этот «час», ты еще можешь, ты должен… внушать страх! Только это и осталось — нагонять на людей страх. Жизнь идет не туда, куда ты хотел, она подмяла тебя. Так говорит Панцирь. Каждый день он твердит это».
— Есть еще? — Сокол тянет за рукав долговязого парня. — Дай глоточек!
— Жажда мучит, командир? — пошатнувшись, ухмыляется Панцирь. — Какого лешего мы этого тащим? — машет он в сторону Андрюса.
— Дай, говорят! — гневно приказывает Сокол, вырывает фляжку из рук долговязого и взбалтывает содержимое. Пьет большими глотками.
— Сбесился ты, командир, мне не останется!
— На, дерни…
Фляжка идет по рукам. Прикладывается и Панцирь. Горлышко фляжки лязгает по зубам. Ясень из них самый молодой, и он молчит. Его мутит, во рту противный вкус, — если выпьет еще хоть каплю, его стошнит.
— Сокол, давай его ликвиднем! — беспокоится Панцирь.
— Пошли, ребята!
— А какого лешего мы его?..
— Сказал — пошли!
— Ты полегче, Сокол. Может, мне надоело большевику в спину смотреть?!
Движутся гуськом прямо по полю, огибая прибрежные кусты.
Панцирь спотыкается и ругается на чем свет стоит. То и дело зыркает на Сокола, командир спиной чувствует его злобный взгляд. «Давно он на меня зуб точит, — вяло размышляет Сокол. — Не нравится, что я командую. Хотел бы командовать сам. Но он ведь и командует, а я его слушаюсь… Может, завидует моей власти? Какая у меня власть? Остались мы впятером. Последние. Такой отряд был! Не уберег их. Погубил? Но при чем тут я? Мы верили в Литву и за нее сражались. И не за Литву вчерашнюю — за новую! За свободную и литовскую Литву! Неужто все, к чему мы стремились, — мыльный пузырь? И теперь остается только убивать? — Кровь приливает к лицу Сокола, стучит в висках. — Сейчас прихлопну Панциря! Но и они могут меня прихлопнуть, я для них как нарвавший чирей. Не для одного Панциря — для всех. А может, всеми нами движет звериное остервенение, коль скоро чувствуем, что шаг за шагом приближаемся к смерти. И все оправдываем незатейливой логикой — пользуйся минутой и не разводи сантиментов…»
— Не могу терпеть, Сокол, — Панцирь с трудом ворочает языком — этот глоток его доконал. — Ликвиднем, а?
Почему Сокол медлит? Почему не говорит последнего слова? «Потом… потом…» — путаются его мысли, словно это «потом» в силах что-то изменить. Он вспоминает Тересе — она проклинала последними словами не только Панциря — и его тоже. Вспоминает Скауджювене, Мотузу, их детей — полный класс детишек. Что они скажут?
— Сокол!
— В лес… В лесу, — отзывается Сокол и ждет чуда.
— Тьфу! — Панцирь сплевывает под ноги Соколу. — И чего канитель разводить? Нет, я не вытерплю! Марчюлинас, говори, где тебя кокнуть?
Андрюс не чует под ногами земли. Словно не его ведут, не к его спине приставлен автомат. Он идет там, за плугом, или сеет ячмень, а здесь не он, здесь страшный сон, и пора бы проснуться; просыпайся поскорей, Андрюс, уже занимается утро, пора задать лошадям овса…
— Марчюлинас, ты слышишь, что придумал командир? А по мне, так не стоит тебя мучить. Трах-тарарах, и ты счастлив, Марчюлинас.