— Никто мне не нахамил, Одинцова. Вообще — что за тон? Идите домой, ей-Богу…
— Александр Олегович, он идиот, не слушайте его. Мы его все терпеть не можем, а вас любим. У нас никогда еще не было такого историка.
«Скоро опять не будет»,— хотел он ответить, но передумал: за последние два месяца появилась-таки эта привычка одергивать себя.
— Ладно, спасибо. Идите, вас дома ждут.
— Никто меня не ждет, там нет никого. Александр Олегович, вы только их не слушайте всех, ладно? Потому что если их слушать, можно в такое превратиться…
И он ухватился за эту соломинку, полупрозрачную девочку-акселератку, за эти хождения-провожания, разговоры по предмету и не по предмету, потому что мы любим тех, с кем нравимся себе,— а с ней он себе нравился, потому что был прежний. Не запуганный, отовсюду ожидающий удара, а уверенный, знающий, в каком мире живет. Она уже осталась у него однажды ночью, чего-то наврав довольно беззаботным родителям, и он с удивлением понял, что учителю есть еще чему поучиться у нового поколения. Только иногда он замечал у нее какое-то странное, отсутствующее выражения, она слушала и не слушала, но потом спохватывалась и принималась кивать. В классе никто ничего не знал — она держала слово.
Все кончилось зимой, когда это отсутствующее выражение стало появляться чаще и чаще, а восторженное внимание, на которое он так купился с первого урока, исчезало непонятно куда.
Однажды она не пришла в их сквер, где он, по обыкновению, поджидал ее после шестого урока (они всегда выходили врозь). На другой день, забыв про всякую осторожность, он подошел к ней на перемене:
— Что вчера случилось?
— Я не смогла… я потом объясню.
Но не объяснила.
Поговорили они только неделю спустя, когда он подкараулил Светку возле ее дома.
— Объясни мне по-человечески, что происходит.
Он смотрел на нее, не узнавая. Куда девалась та девочка? На него пустыми глазами смотрел незнакомый человек — ее возраста, ее роста, в ее белой вязаной шапке, с ее колечком на безымянном пальце, но с другим овалом лица, с другими волосами — вместо светлых, блестящих, были тусклые и темные, так не покрасишься.
— Ничего не происходит.
— Но ты от меня все время сбегаешь — в чем дело? Родители?
— Родители ни при чем. Вообще ничего не случилось.
Он не выдержал и, забыв о прохожих, схватил ее за плечи, затряс:
— Что со всеми вами делают? Где вас меняют?
Только тут в глазах ее мелькнуло что-то прежнее, как под свежей краской проступают иногда контуры прежнего рисунка; только тут он увидел в ее лице какую-то минутную борьбу, словно она собиралась рассказать, но не могла решиться, словно в темной реке, у самой поверхности, плеснула рыба и тут же ушла на глубину.
— Говори! Говори, Светка!
Она уже опустила глаза, а когда подняла — на него смотрела прежняя кукла.
— Ничего не случилось, Александр Олегович! Ничего ведь и не было. Не надо меня трясти.
Он повернулся и пошел домой.
Но и дома не было, потому что была метель, и он, пьяный, из горлышка выпивший бутылку «Слънчева бряга», не мог найти собственную улицу: не чувствуя холода, блуждал по району и района не узнавал.
— Скажите, это «Филевская»?— спрашивал он прохожих, встречавшихся все реже, и благополучные люди с собаками брезгливо говорили ему:
— Нет, Семеновская… Откуда здесь «Филевская»?
И он понимал, что в самом деле неоткуда, и низвергался в метро, падал на эскалаторах, просыпался на конечных станциях неведомых линий, в ужасе выбегал наружу:
— Скажите, это какая станция?
— «Битцевский парк».
Как он попал на «Битцевский парк», ведь точно помнил, что не пересаживался? Неужели его, пьяного, волокли, перетаскивали из поезда в поезд? И снова он ехал неизвестно куда, пока не очнулся в абсолютно пустом вестибюле. Поездов не было, он сидел на скамейке, женщина с красным семафорчиком в руке прошла мимо.
— Скажите, что это за станция?
— «Новый тупик».
— Такой станции нет.
— Есть такая станция, молодой человек. Позавчера открыли.
— А какая линия?
— Преображенская. Вы прямо как с Луны упали.
Опасаясь, что она сдаст его в милицию, он встал, минут двадцать дожидался одного из последних поездов, время было позднее, часа четыре он так мотался туда-сюда,— и на стене вагона увидел новую карту метрополитена. Преображенская линия пересекала Кольцевую властной и широкой черно-красной полосой. Она начиналась на глухих окраинах, шла через центр и терялась в дебрях пригородных станций. Он никогда не слышал об этой линии, но о чем он вообще в последнее время слышал?
…Вечерами он сидел теперь один, допиваясь до забытья. Включать телевизор стало уже не страшно, а как-то безнадежно тошно.
Более всего потрясла его программа «Молода, одинока, беременна». Некий аналог этой программы, сочувственно адаптировавший залетевших старшеклассниц к новой жизни, был ему знаком по давней поездке в Штаты. В отечественном варианте на экране появлялась огромная, рыхлая баба в белом колпаке, похожая не то на колхозную повариху, не то на сестру-хозяйку пионерского лагеря: