Странно, что мысль о подложности этой войны не явилась ему раньше. Большой мальчик, мог бы и догадаться. Волохов предупреждал, что война договорная,— он все счел пьяным бредом, но нет такого пьяного бреда, что не мог бы здесь осуществиться. Родители еще в первый год писали ему, что кавказцы постепенно возвращаются. Беспощадно выселенные в первый год, после нескольких серьезных побоищ со скинхедами, они отъехали подозрительно недалеко и уже полгода спустя окопались в Подмосковье, а потом стали заезжать на московские рынки, и никто их уже не бил — все выдохлось. Москва страшно опухла, болезненно разрослась — окрестные колхозы выселили, застроили элитным жильем, Подмосковье начиналось теперь аж в Серпухове, но зато уж за ним тянулись пустынные, безлюдные земли — в них-то и росли кавказские и цыганские поселки, своеобразный кавказский пояс вокруг города. То ли южане дали взятку городскому начальству, то ли центр тяжести в борьбе перенесся на ЖД (кстати, кавказцы и сами их не жаловали); скоро по телевизору стали говорить, что на Западе белую расу называют кавказской, а потому исторически мы дружим, это поганые хазарове нас рассорили, ловко спекулируя на российских геополитических разломах (разломы тоже были из нового лексического набора бахаревцев и иных юных идеологов, навербованных на пространствах Живого Дневника). На Кавказе, понятное дело, продолжались приграничные стычки,— но ведь Кавказ давно жил сам по себе, тамошние дела уже лет семь никого в Москве не волновали. Идея отдать ЖДам весь юг была по-своему иезуитской — кавказцы ЖДов не жаловали, а район был приграничный, трудный, наполовину заселенный дагестанцами; конечно, их решили стравить… Возьмут ли еще ЖДы эту территорию? А с другой стороны, что им останется? Каганата давно нет… Вместо окончательного решения вопроса получилась очередная тактическая передышка; что за черт, неужели они никогда не разберутся друг с другом и успокоятся только после полного взаимного истребления?!
Громов шел по Москве, прежней и все же не прежней, замечая, что все здешние перемены фатально вели к одному: то, от чего только что брезгливо отмахивались, после нескольких лет распрей и разрухи начинало казаться небесной манной; так рабочие, сбросив самодержавный гнет, через десять послереволюционных лет радовались и половине тех послаблений и привилегий, которыми когда-то так брезговали. Так убожество позднего социализма вскоре стало казаться пределом мечтаний, образцом социального государства, могучей империей с верными сателлитами. Теперь уже и предвоенная действительность выглядела предпочтительней — оставался минимум свобод, теперь ликвидированных по соображениям военного времени; старики не ютились по окраинам, державная пошлость все-таки была еще не так тупа… Можно было думать о причинах этой неуклонной деградации: то ли существовал секретный план, согласно которому компрометировались любые реформы, то ли сами эти реформы вели куда-то не туда, ограничиваясь истреблениями, редукциями и запретами. Если было здесь развитое и даже культурное государство, в котором, однако, попирались свободы,— первым результатом реформ становилось истребление культуры без всякого увеличения свобод; если была относительная вольница с неизбежным при беззаконии воровством и понятными перехлестами, первыми истребляли именно тех, кто не успел ничего украсть, а просто наслаждался временной передышкой в гнете, тогда как воры благополучно избегали наказания и радостно присоединялись к душителям вольности, щедро делясь нахапанным. Всякая русская реформа возвращалась к статусу кво, ухудшенному еще на несколько порядков; вот, стало быть, и мы после решительной схватки с ЖДами получили то же самое, только хуже. И я посильно поучаствовал, спасибо большое. Нет, тут была не обида — Громов отлично понимал, что следование долгу и при этом раскладе оставалось лучшей участью; какая разница, к чему все пришло? Важен не результат — он во все времена одинаков,— а честность перед собой: я выбрал единственный вариант судьбы, при котором такая честность достижима. И все-таки здесь, вне армии, заставлявшей каждый день думать об одном и том же наборе неизбежных, суженных, предсказуемых вещей,— он не мог не задаваться вопросом о причинах и целях; здесь ему еще ясней становилось, что в армию он сбежал не ради долга, а просто чтобы не думать, ибо жить здесь можно, только ничего не понимая, оглушая себя шагистикой, голодом, пальбой…