Все в этом спальном районе мучительно напоминало позднесоветские времена хрупкого уюта и бессмысленного скопидомства. Громов помнил их генетически, смутно, по первым годам детства. Все держалось на пределе; дома ветшали в первый же день после постройки — их словно и строили облезлыми, как в классическом саду искусственно возводят руины. Повсюду висели плакаты, предупреждающие об экономии — даже теперь, когда нефти было залейся. Район был населен почти исключительно стариками и детьми, причем старики решительно преобладали. Дети тоже были стариковатые, белесые, робко прыгавшие через веревочку. Ясно было, что выше этого спального района они в жизни не прыгнут: страты перестали смешиваться. Старики читали им книги, купленные когда-то еще для их родителей. Поразительней всего было то, что ровно таких же стариков Громов видел когда-то в детстве, они сидели на тех же лавках и, мнилось, с теми же детьми. Механизм их воспроизводства, выходит, никуда не делся. Советская жизнь вытеснилась на эту окраину и вернулась здесь в наиболее естественное свое состояние — в очередь, где каждый завидует стоящему впереди и презирает стоящего позади. В сущности, вся советская система тоже строилась как очередь — блага доставались за выслугу. Главный приз маячил в конце, но его не было видно — его заслоняла то машина, то квартира, то дача. Все стояли в очереди за смертью, опасаясь, что ее не хватит на всех,— и даже атрибуты похорон оказывались в дефиците; дефицит маячил и тут, поскольку в стране был хитро организован избыток дорогого и катастрофический недостаток доступного. Вдобавок в окраинных районах так хитро были организованы магазины, что очереди возникали сами собой: на весь магазин работала одна кассирша, в паспортном столе сидел один пыльный мент, а наведываться в паспортный стол пенсионерам приходилось чуть не ежедневно, и в этом смысле их жизнь устроили идеально. Им некогда было не то что протестовать, но задуматься. Между ежемесячными вручениями пенсии требовалось собирать такое количество бумаг для подтверждения права на нее, столько медицинских справок, бумаг с бывшего места работы и заключений загадочных квалификационных комиссий, чья работа в свою очередь регламентировалась тоннами бумаги,— что старики ощущали себя самой занятой и востребованной частью общества. Варягам нельзя было отказать в изобретательности: молодых они умели отправить в армию, стариков мобилизовать в очередь.
Старики не только не жаловались — они были горды такой жизнью. Очереди были их клубами, их митингами, их средством самоутверждения. Громов заметил, до чего медленно все тут делалось: в очереди на обследование старики успевали обсудить десятки своих болезней, в очередях на оформление пенсий — неблагодарность детей, в очередях за хлебом — дороговизну; все были больны и еле-еле скрипели, но этот скрип мог продолжаться бесконечно. Все были бессмертны. Смерть была исключена из этого мира, ибо очередь не убывает после того, как очередной очередник, в свою очередь, купит диабетическую булку. Куда исчезает купивший — никто не задумывается; ясно, что булка ему не нужна, ведь у него не диабет, а паркинсонизм, совсем другое дело; он просто переходит в другую очередь — в собес, на флюорографию, к райским вратам… Без флюорографии вообще ничего не делалось, она осталась последним рудиментом советских диспансеризаций. Без нее не выдавали даже карточки. Карточки, правда, ввели только в первый год войны, к майским праздникам частично отменили — оставили только на снотворные.