— Знаете, начал он, — в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом, скажем, мать и офицера, то лучшей матерью окажется офицер. Или если, допустим, верблюда и офицера, то лучшим верблюдом окажется офицер. Офицер умеет все, он так обучен. В русском офицерстве есть какая-то особенная округлость, уютность. И вот я думаю сейчас написать книгу об офицерстве, как оно сложилось в теремок, в сундучок. Как вообще становятся офицером, почему не всякий, и хотелось бы сплести сеть, вязь… которое ногой открыло России дверь к морю и попой, попой своей прикрыло славянские народы… Вот когда меня как следует разопрет, то я тут же. Думаю, что не обойдется без генерала Паукова… ххо! Когда же обходилось без Паукова? Весь наш писдом ему признателен… Я ответил на ваш вопрос?
— Так точно! — очнувшись от короткого сна (в русских войсках все умели засыпать в любую свободную минуту), бойко ответил Сухих.
— Р-рота! — скомандовал Грызлов. — По одному на выход! Благодарю вас, товарищи писатели!
6
Вечером, перед сном, писатели ссорились.
— А ведь вы еще в девяносто девятом году, — начинал Грушин.
— Эка вспомнили! — зевал Гвоздев. — Если вспомнить, что вы про Банана писали…
— А я помню, помню. И что я писал, и что вы писали. И вот господин Струнин что писал. Помните, Струнин? Я особисту-то могу и номерочек указать, и журнальчик…
— Вы всегда мне завидовали! — с надрывом выкрикнул Струнин. — Всегда! Вы не отличаетесь чистоплотностью, у вас от ног пахнет!
— Вы больно отличаетесь… Я знаю, что ваша фамилия Стрюцкий.
— Господа, — пытался всех урезонить Курлович. — Мы интеллигентные люди… Мы творческие люди, господа…
— А вы молчите, не лезьте в русский спор! — прикрикивал на него Грушин, тотчас забыв, что Струнин тоже не совсем чист. На фоне Курловича он был все-таки свой. — Я вот доложу особисту, что вы писали о хазарстве в девяносто шестом году…
— Прекратите, стыдно! — вступал в спор Козаев, один из творческого тандема КозаКи, сочинявшего боевики о похождениях русского спецназа.
— Мы на фронте все-таки, — поддакивал его соавтор Кириенко.
— На фронте вы…— ворчал Грушин. — Боевички… Поставщики бульварного чтива…
КозаКи его не слушали и удалялись в свою избу. Там им предстояло до утра ваять шестнадцатый роман о похождениях своего сквозного персонажа, офицера спецслужб Седого. «Мы люди государевы, — приговаривал Седой, топча ослизлые внутренности шахидки, — люди служилые…». Книга должна была уйти в издательство не позднее пятнадцатого августа — за опоздание КозаКов могли открепить от пайка.
А Грушин, Гвоздев и Струнин долго еще переругивались в темноте — и, словно вторя им, лениво брехали и чесались баскаковские собаки.
глава четвёртая
1
Плоскорылов весь день чувствовал, что вечером его ожидает нечто приятное; он носил это приятное глубоко в душе, опасаясь бередить и тем обесценивать. На самом деле, конечно, он боялся себе признаться в одной штуке, то есть еще не придумал для штуки такого объяснения, которое позволяло бы уважать себя еще и за нее. Дело было в том, что вечером ему предстояло соборовать Воронова, — напутствовать казнимых входило в прямые обязанности капитна-иерея, и всякое честное исполнение своей обязанности было Плоскорылову отрадно; но ни к одной из своих многочисленных обязанностей не относился он с такой интимной, почти стыдной нежностью. Всякий раз, как кого-нибудь казнили, это наполняло душу Плоскорылова восторгом, умилением и еще той не вполне понятной истомой, которую он чувствовал при звуках пения девы Иры. Эта истома была недвусмысленно любострастного свойства, и потому-то капитан-иерей боялся вдаваться в самоанализ.