И всё крутился, крутился вокруг, по плечику гладил, а сам уже шепнул кому надо, и на стол потащили жареное и пареное.
Но Ментиков сказал:
— Ты то, — ткнул пальцем в блюда, — отставь. Не до того.
— Александр Данилыч! — взмолился купец. — Хлеба-соли отведать — святое дело...
— Нет, — сказал Меншиков, как отрезал, — водки чарку выпью, и всё. Я с делом к тебе.
Купец — жох, сразу же замолчал.
Меншиков, приехав в Москву, понял: одной таской за волосы многого не сделаешь. Купчишки поприжались: Петра-то Алексеевича скоро год как в России нет и нездоров, говорят. К тому же наследник в бегах... А просто так, сдуру, царские дети не бегают. Случись что с Петром, сынок-то, наверно, защитников себе нашёл бы в землях дальних, а ежели придёт, как дело повернёт — неведомо. Ты капитал вбухаешь в питербурхское ли строительство, в верфи ли корабельные, в суконное или кожевенное дело, а он и скажет: а кораблики те зачем? Сукнишко-то солдатам на мундиры, а новый правитель и армию разогнать может. Говорят, он более по церквам да монастырям ходок, чем по полям ратным. Задумаешься. Нехорошие слухи шли. А Москва слухи любит и прислушивается к ним. Битый здесь был народ. Всякое видел.
Меншиков и решил: нет, за волосы таскать не годится. Только напугаешь больше. Известно давно: правители лютуют, когда конец близок. Обласкать людей надо. Веры будет больше.
— Кильсей Степанович, — поднялся с кресла светлейший с улыбкой, — царь прислал тебе презент. Наградить решил за старание твоё на строительстве корабельном, столь для державы важном.
За отворот мундира руку сунул князь и бухнул на стол мешочек кожаный.
— Сто червонцев от себя Пётр Алексеевич тебе пожаловал.
Купчина от неожиданности назад отступил, сел на лавку.
Знал светлейший: сто червонцев для купца не деньги, — но знал и другое: царские рубли необычным счётом меряются. Им цена в тысячу крат дороже. Купец те червонцы стальной крепости скобой к вывеске своей приколотит, так как почёт важен, а почёт золотом не купишь. Голову-то и перед властью клонят, а вот всё же в редкость бывает, что в почёт она входит.
И ещё ведал князь: Москва весть о тех царём дарованных рублях по всем дворам пронесёт, как на вороных. И многие в затылках почешут: «О царе, знать, болтают невесть что... Из-за границы, из чёрт-те каких земель французских, купчине презент прислал... Нет, не слаб он. Далеко смотрит... Слабого да хворого свои болячки беспокоят, и о завтрашнем дне он не думает...»
И не одному захочется царю послужить и презент заработать. В душах человеческих князь разбирался. Жизнь помяла его, научила.
Купец с лавки сорвался.
— Да мы, да я...
Схватил со стола четверть.
— Э-э-э... Нет, — придержал его Меншиков, на четверть всё же взглянув с сожалением, — как сказано. Чарку только и выпью. Дела, брат, дела.
Чарку князь выпил, а, уходя, уже на крыльце погрозил пальцем:
— А кожи-то в срок чтобы в Питербурхе были.
Купец пополам согнулся:
— Что ты, что ты, Александр Данилыч! Да мы в лепёшку расшибёмся...
— То-то, — сказал Меншиков.
Кобелей во дворе не было. Увели куда-то, дабы князя не смущать.
Меншиков по двору прошёл как петух, бриллиантовой звездой сияя. Говорят, ежели наголодается да нахолодается человек во младости, а позже судьба звездой его наделит, то он всенепременно на шею её нацепит и не снимет, пока не натешится. А уж у светлейшего младые годы были самые что ни на есть лютые.
Фёдор Черемной в Суздаль притопал. В лаптёшки сенца подстелил помягче и по холодку где лесочком, где овражком дошёл.
Светало. Солнце ещё не показалось, но за полем, за ельником тёмным купола суздальских церквей проглянули. И кресты золочёные разобрать можно было.
Черемной присел под берёзку, откинулся на ствол гладкий. Хоть и не спешил особо, а за дорогу намаялся. Чувствовал — ноги набил.
Хорошо сиделось под берёзкой: ветерок обдувал, пичуга серенькая над головой чирикала. Когда ещё человеку в маете и сутолоке выпадет так вот посидеть после трудов! Благодать.
Черемной даже листик с берёзки сорвал, в рот положил, прикусил зубом. Лист клейкий, горьковато-сладкий, свежестью отдаёт. Хорошо... С радостью тихой смотрел крючок-подьячий на восходящее из-за горизонта солнце. Глаза щурил... И не ведал Фёдор Черемной, что сидит так вот под берёзой зелёной в последний раз. Закрыто для человека завтра, и неизвестно ему, как начнётся и чем кончится день грядущий...
Перед тем как в Суздаль идти, ключарь, вьюн бескостный, свёл Фёдора к отцу протопопу. Пьян, пьян был вьюн-то, а запомнил разговор в пристроечке, за купелью с водочкой сладкой.
Фёдор, как позвал вьюн, затоптался вроде от робости:
— Непонятлив я, не разберу чего.
— Разберёшь, — засмеялся ключарь, — отец протопоп втолкует. Он чего хошь втолкует. У нас протопоп...
И, не досказав, ещё раз засмеялся. С тем и повёл. Отец протопоп был в притворе. Молился. К вошедшим лика не оборотил. Но Фёдор понял: ждал их святой отец, оговорено, видать, всё у них было с ключарём.